Здесь, в затерянной деревушке — десяток белых домиков, и нет ни кино, ни телевизора, ни газет, нет ничего, что в деревне не без иронии называют «городскими развлечениями», — здесь жизнь и смерть встают во весь свой рост, пронизывая странным покоем, я бы даже сказала — полной бесчувственностью, которая охватывает и заполняет собой все. Даже когда обрывается жизнь ребенка, здесь, на сельском кладбище, под выкрашенным золотой краской крестом и едва заметным расплывшимся именем, она кажется завершенной, четкой. Здесь эта маленькая беспечальная могила. И здесь, на крестьянском столе или в поле — круглый хлеб, суровый и нежный. Надо было бы жить хлебом, водой. Просто рождаться и умирать. Слушать, затаив дыхание, как воет ветер, спускаясь с гор мартовскими ночами, когда роса ложится на поля или сохнут травы, ночью — глядеть на небо, как эти люди, что говорят о волках, плохой зиме, заморозках и ранних ливнях; труд отдавать земле, любовь — ближнему, заботу — детям.
Я не хочу сказать, что в деревне не бывает зависти, пересудов, ненависти, горя. Все это есть, но за всем этим — ощущение человеческой общности, умение прощать. И еще то, чему не знают цены, — забвение. Стоит случиться несчастью — пожару, наводнению, болезни — как все селение приходит на помощь. Говорят, деревня — это чудовище, ведь в небольшом селении ненависть, зависть, обиды видны всем, будто написаны на лбу или на небе. Но эта жестокая четкость — земная, она делает жизнь проще, истиннее. Хлеб ежедневно объединяет этих людей — работой и трапезой, и они говорят: «Ладно, хлеб уже на столе, после поговорим» или «Там посмотрим».
Так приходит смерть. И снова я думаю о том ребенке, который там, внизу, в этой недавно перекопанной земле. Думаю о его жизни и смерти — таких кратких, но так надолго оставшихся во мне.
Маленькая жизнь Пакито
В тот октябрьский вечер, пронизанный светом, я пошла к скромной могиле с маленьким железным крестом. Там похоронен Пакито.
Я хорошо помню, как Пакито крестили. Я была тогда совсем маленькой. Сентябрьским днем, похожим на тот день, когда я ходила на кладбище, к нам пришла из селения женщина; она плакала. Мои родители собрались на крестины — отец должен был стать крестным отцом одной девочки, и женщина сказала: «Муж мой не хочет крестить ребенка, голову ему заморочили, совсем свихнулся. Если бы вы согласились и моему сыну быть крестным, муж бы спорить не стал — он вас уважает, побоялся бы обидеть». В тот вечер при всем народе — кругом сновали босоногие ребятишки и чинно стояли мужчины и женщины в черном — крестили двоих детей: Пакито и Фелису. Были и бумажные цветы — красные и желтые, и разноцветный засахаренный миндаль, и медные кропильницы, и прозрачные бокалы зеленоватого стекла, и скатерти, вышитые крестом.
Я страшно удивилась, увидев, что отец Пакито (тот самый, «совсем свихнувшийся», которого я воображала сатаной в берете) шел во главе процессии. Он был очень нарядный, в выходном костюме и белой рубашке, а перламутровая пуговица на воротнике переливалась, как жемчужина. Было видно, что он доволен. «Значит, не сердится?» — спросила я отца.
Пакито рос болезненным мальчиком, худым, неловким. Дети издевались над ним, пользуясь тем, что он слабый, — я видела, как однажды они чуть не погребли его, завалив камнями. Но он не казался печальным.
У него были большие круглые глаза, такие не часто встретишь. И все время он едва заметно улыбался — как-то понимающе и сочувственно. Он был молчалив, но любил разговаривать с моим отцом. Он любил отца, хотя вряд ли был привязчивым ребенком. Каждый год, когда мы приезжали в деревню, Пакито приходил к нему. Они усаживались друг против друга: отец на крыльце, на перилах, Пакито — на скамеечке. И разговаривали. Сейчас я очень жалею, что никогда не слушала, о чем они говорят, но хорошо помню, что Пакито не любил получать подарки. Он брал их нехотя, как-то покорно, с той же неуловимой улыбкой, и никогда не благодарил. Моему отцу Пакито нравился, я это видела по глазам.
Однажды, когда Пакито пил на площади, дети толкнули его, и он сильно ударился виском о трубу. Не знаю, как он не остался без глаза, но с тех пор на виске у него виднелся круглый розоватый шрам. На следующий год Пакито осиротел, и его старшие сестры, сами еще очень молодые, отдали его в приют. Там он, по всей вероятности, учился сапожному ремеслу. Мы не виделись года два, и как-то отец спросил у его сестры:
— Что Пакито?
Он посылал ему посылки, и я представляла, как Пакито получает их, — безучастно, с неловкой улыбкой.
Когда ему исполнилось тринадцать лет, его отпустили в деревню на праздники, помню точно — это было четырнадцатого сентября. Он подрос, но все равно был щуплый. К нам он приходил не затем, чтобы повидать нас, и даже любил говорить, что пришел «именно к моему отцу». Отец спускался по лестнице и не успевал еще сойти со ступенек, как Пакито, вытянувшись по-солдатски, протягивал ему руку. Я слышала их разговор:
— Ну, как дела, малыш?
— Очень хорошо.