…Шесть раз ходил я к окну конторы «Черной банды». Шесть раз наблюдал я оскорбительную процедуру, шесть раз замирал вместе со всеми, когда раздавался сухой треск распахнувшегося окна, и вздрагивал потом каждые тридцать — сорок секунд, когда Цанис называл очередного счастливца, а я ждал и надеялся, волновался, возмущался, снова надеялся и снова возмущался. И все шесть раз я возвращался домой ни с чем и снова уходил из дому на весь день, чтобы не видеть молчаливого, печально-покорного взгляда отца, чтобы не мучиться его тоской, пронизывающей меня до самого сердца.
Я никогда не забуду церемониала распределения работы под окном конторы «Черной банды», разъяснившего мне, что значит зависеть от власти и прихоти другого человека и не сметь возмутиться, потому что руки связаны, не сметь возражать, потому что рот заткнут нищетой.
Я никогда этого не забуду, как не забуду и многое другое, заставившее меня ненавидеть порядок, при котором один человек становится молотом, другой — наковальней, один — рабом, другой — хозяином.
Шесть раз я приходил к окну конторы «Черной банды» напрасно, а в седьмой, когда уже ничего не ждал и не надеялся, Цанис вдруг вызвал и меня и вручил квитанционную книжку.
Как описать этот первый рабочий день в моей жизни?! Как рассказать о длинных часах стояния в амбаре, где шла погрузка и где все было именно так, как описывал мой наставник Красовский, — все так, но совсем не так! С какой завистью наблюдал я за быстрой, ловкой, слаженной работой человеческого конвейера из двух подавальщиков, весовщика и грузчиков: подавальщики загребали деревянными ведрами зерно и заполняли бадью, подвешенную под треножник, весовщик, ловко орудуя маленьким совочком, выгребал из нее столько, сколько нужно было, чтобы стрелка весов достигла центра и замерла. Потом он одним легким движением высыпал содержимое бадьи в подставленный грузчиком пустой мешок, и, пока тот завязывал его, взваливал на плечи и выносил к поджидавшей у дверей амбара подводе, бадья уже снова заполнялась, совочек уже снова выгребал лишнее, и другой грузчик уже стоял наготове с открытым мешком. Все эти быстрые, точно рассчитанные движения производились в едином ритме: живей загребай, насыпай, взвешивай, подставляй мешок, высыпай, завязывай, давай новый мешок, быстрей, живей, и так без конца в туче пыли, заполнявшей весь амбар, особенно густой и едкий в том месте, где стояла кадка весовщика. Пыль лезла в глаза, в нос, в уши, за ворот рубашки; смешивалась с потом и превращала лица работающих в страшные серо-грязные маски; пыль мешала видеть, разговаривать, дышать. Вот о чем умолчал Красовский, — очевидно, он считал пыль обстоятельством, не относящимся к работе. Но как раз это-то и оказалось самым главным, самым трудным и непереносимым. Подавальщики, весовщик, грузчики работали со слезящимися глазами, но с какой-то зловещей веселостью, в которой не было ничего веселого. Я же стал задыхаться, и мне казалось, что пыль забирается не только в рот, нос и легкие, но и в мозги: я перестал соображать, перепутал простейший счет, выписал неправильную накладную, после чего получил из порта ругательную записку, нацарапанную карандашом маленькими, расползающимися каракулями. «От самого», — сумрачно сказал передавший мне записку возчик, подразумевая шефа «Черной банды», но мне уже было все равно, только бы выйти наконец из этого амбара, только бы выхаркаться, выплюнуть из себя проглоченную грязь, только бы попасть наконец домой, где меня ждет теплая вода, чистая рубашка и горячий обед. Но домой я пришел в таком состоянии, что, успев помыться и проглотить чашку чая, упал на постель одетый, со слезящимися глазами, с пылающим лицом, звоном в ушах и ощущением пустоты в сердце.
Четыре дня я пролежал в лихорадке, с высокой температурой, видя перед собой тучи пыли, блестящий совочек, бадью с зерном и черную голову Цаниса. А еще через три дня я уже снова как ни в чем не бывало стоял утром на тротуаре перед конторой «Черной банды» и ждал вместе со всеми, когда откроется ненавистное, но уже знакомое, привычное и ничем не удивляющее страшное окно.
После двух недель работы в амбарах Цанис стал посылать меня в порт. Работа здесь была другая: стоять на палубе парохода у открытого трюма по восемь-девять часов и контролировать вес непрерывно высыпаемых туда мешков с зерном. И за это платили уже не какие-нибудь 200 лей в день, а целых 250.
Здесь была та же едкая, густая пыль, что и в амбарах, но я увидел, что «лопатарам», залезающим в трюм с маленькими деревянными лопатками для разгребания зерна и мокрыми тряпками для защиты глаз, рта и носа, хуже, чем мне. Здесь были еще и ветер, и солнце, и дождь, надо было выстаивать весь день на открытой палубе, но я увидел, что грузчикам, поднимающимся с тяжелыми мешками на плечах по шатким и скользким мосткам, повисшим над водой, приходится еще трудней.