Действительно, незадолго перед тем первоклассный знаток биографии Александра I Николай Карлович Шильдер издал последний, IV том своего труда о царе, где вслед за главами о Таганроге, восстании декабристов и петербургских похоронах рассуждал о народных слухах, Федоре Кузьмиче и других фактах „посмертной биографии“. Хотя Шильдер спорит с преданиями, но при этом не настаивает на какой-то единственной безусловной исторической версии. Толстой, сверх того, наверное, имел и другие сведения о сомнениях крупного историка; интерес к тайне 1825 года явно искал художественного выражения.
12 октября 1905 года 77-летний писатель заносит в дневник:
Речь идет об уже начатой повести „Посмертные записки старца Федора Кузьмича…“. По велению Толстого царь Александр I живет под чужим именем в дикой сибирской глуши, проводя дни и годы в тяжких трудах, посте, молитве и стараясь заслужить прощение страшных грехов — убийство отца, аракчеевщина и многое другое. Герой повести говорит:
По ходу работы Толстой следил за новыми материалами об Александре I и старце Федоре. Шильдера уже не было в живых: в 1902 году он, но всей видимости, покончил жизнь самоубийством; поговаривали, будто историка угнетали трагические судьбы его коронованных героев и бесперспективность российского самодержавия,
Толстой продолжал советоваться с Николаем Михайловичем. Любопытно, что жадность к новым фактам (пусть даже опровергающим уход Александра I!) сочеталась у Толстого с крепким убеждением, что этим фактам не поколебать его художественную версию. 2 сентября 1907 года писатель, поблагодарив великого князя за присылку новых материалов, заметил:
Надо укладываться к предстоящему переходу… Прежде чем три заветных сочинения — „Отец Сергий“, „Живой труп“, „Посмертные записки старца Федора Кузьмича“ — выйдут в свет, 82-летний Толстой совершит поступок своих героев: навсегда уйдет из дому, чтобы переменить жизнь или умереть…
Публикация в 1911–1912 годах трех пророчеств Толстого явилась эпилогом, „документальным подтверждением“ главного толстовского замысла…
Жизнь, история, обладавшие (как знали Толстой, Ходасевич) свойствами высочайшей художественности, — тут же начали создавать непредсказуемые продолжении „толстовских мотивов“. В те самые годы, когда русское общество еще не остыло от потрясшего его известия об уходе и смерти Толстого, в ту самую нору, когда все больше и больше писали о декабристах, когда вышло из забвения имя Владимира Раевского, — внезапно дела исторические, художественные, нравственные, мотивы не вероятно сложные и тонкие сделались предметом рассмотрения… Санкт-Петербургской судебной палаты.