Братья выходят, смотрят на поле, рвут колос. Трут его на ладони, пробуют, нюхают, произносят: «Замученная».
И картошка. «Кто раньше посадил, у того силу набрала».
Много раз потом повторится: «Останови», «Ах, овес, плох овес. Сгорит овес». И про кукурузу, которая «тут вовек не родилась, и теперь чудес от нее не жди». Желтые веточки, как немецкие кресты, рядами. Кладбище кукурузы.
Минули стороной Загорье, родину Александра Трифоновича Твардовского.
Дядя Викентий сказал:
– Тыщ двадцать отвалил на клуб, говорят. В позапрошлом году сам был, в Починках зашел в магазин, поздоровался…
Один раз провалились мы на мосту, потому что мосты тут простые бревна, ничем не скрепленные, в один накат. Подъедет машина, шофер соберет бревна рядком и, не задерживаясь, профугует на второй скорости, так что от задних колес бревна покатятся во все стороны. Другой шофер будет собирать и разрушать все сначала. Таким же образом действовали и мы, «наводили переправу» и, наверное, по неопытности провалились в щель задними колесами.
Посидели, отдохнули.
Думал я вообще о здешней земле, о колхозах, когда все только начиналось и потом было рассказано в поэме Твардовского «Страна Муравия». Вот и отец мой и дядя Викентий люди сельские, у них земля в печенках засела, а жизнь прожили врозь с землей, чего-то искали. И неизвестно, нашли ли…
Час назад дядя Викентий крикнул свое обычное «останови» и вышел из машины.
Мы с отцом решили, что снова хочет он рожь потрогать, в земле ковырнуть, может, и другое что заметил, что мы пропустили.
– Ну, чего? – спросил, выходя за ним, отец, и разминая затекшие ноги.
Дядя Викентий не отвечал.
Молча стоял, глядя то вправо, то влево, подымая землю, нюхал, бросал.
– Что нашел? – произнес отец, оглядываясь так же, как брат, и не находя ничего примечательного, из-за чего бы стоило волноваться.
Дядя Викентий хмурился, смотрел перед собой. Был он возбужден чрезвычайно и никак не мог ответить на вопрос.
– Да что случилось? – крикнул отец, заражаясь беспокойностью и пожимая плечами.
– Серег, это ведь моя земля… Была. Вот, ей-богу, она, я сразу признал. А ведь с какого-то года тут не был. Хлеб тут сеял, хозяйствовал, Серег, – сказал он.
Он пошел по видимой ему одному меже, которой сейчас и не было, время от времени останавливаясь, будто принюхивался, искал каких-то старых примет. Все тело его было сейчас особенно напряжено, все обращено к ней, к земле, на которой теперь пыльно росла трава.
Так он обошел неровным квадратом весь бывший надел, оглянулся и вздохнул. Потом сел в машину и велел ехать, ни разу больше не оглянувшись.
Он рассказал, как его, безземельного парня, женили на дочери одного хуторянина Бурмистрова, он взял за женой лошадь, корову и эту землю. Но так как он вышел на чужой хутор, о нем говорили: «вышел замуж». Он даже пошел на такое унижение: взял фамилию жены, как с него требовали, и стал писаться Бурмистровым. Поэтому, хотя он и родной брат отца, фамилии у них разные. Это было году в двадцать третьем, а через пять лет стали организовывать тут колхоз, и дядя Викентий отказался в него вступить. Он вылезал из кожи, думал, что сможет сберечь свою призрачную самостоятельность и землю, доставшуюся таким позором. Но его не оставили в покое – раскулачили. Отобрали корову и лошадь, сам он уехал с женой в Смоленск. Поступил в депо, проработал тридцать лет по чистке паровозных котлов, вышел на пенсию. Ни разу не был он тут.
Теперь он впервые увидал свою землю.
От Белых Холмов до родной деревни Спасское всего три километра. Их как бы две родные деревни было у братьев. В какие-то дальние годы по указу Столыпина наш дед Петр Васильевич был выделен из Спасского за версты три-четыре и основал свой хутор, который стал потом деревней Радино. Деревню эту спалили немцы, там посеян, как я говорил, лес. Березы. И скоро не останется места, где стояли дедовские дома. Но Спасское – коренное место нашей фамилии, тут жили все предки, тут и кладбище с их могилами. Сюда же перебрались уцелевшие радинцы, в том числе Птушенька, к которой мы сейчас направлялись.
Немного проехав, братья вышли из машины и пошли пешком. Как ни велико было их желание въехать в свою деревню торжественно, на машине, еще больше хотелось войти в нее своими ногами. Как ходили прежде.
Вот она и показалась, деревня, в которой было дворов девять, без улицы, без заметного какого порядка. Прежде в ней было около ста домов, наверное, и был порядок и улица. Дома исчезали, а оставшиеся держались своих постоянных мест. Деревня постепенно приобрела эту странную теперешнюю форму, она вырождалась.
– Скажите, пожалуйста, где Бородавкина живет?
Отец стоит у березовой с облетающей корой оградки первого от дороги дома.
– Хто? – говорит женщина от крыльца и поворачивается к нам.
– Бородавкина… Птушка… – кричит отец.
– Ага, – произносит женщина, медленно приближаясь к нам, разглядывая сразу лица и машину. – Ага, – повторяет она и не торопясь глядит.
– Который ее дом? – спрашивает отец.
– В конце ее дом, – говорит женщина, совсем подходя к нам и взглядывая из-под платка. – То т вон, самый крайний и есть.