Его сразу же облепили комары, миллион и еще одна штука, но он не помнил, не чувствовал, не мог чувствовать их. Он наклонился, опустил руки в воду и весь теперь жил в своих пальцах, в том, что было для него под водой да, пожалуй, еще в его собственных переживаниях.
Дядя Викентий поежился, с живым любопытством, с восхищением глядя через кусты на отца, в знак солидарности с ним и для собственного ощущения тоже покрякивая, охая и замирая.
– Серег, – шептал он через кусты, зная, однако, что отец его вряд ли услышит. – Серег, ты под энтой корягой… Они там, под энтой…
– «Там», «под энтой», сам ты под энтой, – бормочет отец, лишь бы что-то произносить, и все щупает, щупает под водой руками. И дядя Викентий, треща кустами, идет над ним, шепчет ему, указывая на ту или эту корягу, мучительно переживая про себя. Но все-таки сам не раздевается, стережется. Вдруг за кустами раздался вскрик дяди Викентия – и отцовский смех, удовлетворенный, долгий. Отец крикнул: «Ха-ха-ха – держи-и!»
И тяжелый, темный, крестом шмякнулся у моих ног в траву первый рак, ворочаясь и цепляясь клешнями за стебли, за пальцы. Клешни в середине были у него розовые, с прожилками, над усами катались матовые шарики глаз.
Выскочил из-за кустов дядя Викентий, пришпаренный на ходу крапивой, взял рака в ладони и, перебрасывая с руки на руку, как живой огонь, заплясал с ним какой-то немыслимый ликующий танец. А уже из-за кустов полетели темными крестами, будто распятые, другие раки. Они глухо ударялись в травянистую землю и лежали там оглушенные, пока к ним не прикасались теплые пальцы. И все время отец хохотал, сопровождая смехом этот параболический полет, он кричал победно «держ-и!..» и еще раз «держ-и!..».
Отчего-то слово «держи» будит во мне сложные чувства, связанные с отцом, с прошлым. Я не помню отца молодым, хотя он в мои дошкольные годы был гораздо, лет на десять, моложе меня по отношению ко мне сейчас и к моему дошкольному сыну.
Отцу было тридцать лет, когда он потерял нашу мать и ушел на фронт.
После смерти матери у нас уже никогда не было настоящей семьи. Пять лет войны пали на самые сложные годы моего формирования, я расстался с отцом десятилетним школьником, а встретился с ним пятнадцатилетним подростком, работающим уже тогда, очень самостоятельным.
Но и отец стал тогда другим.
Я думаю об отце, стараясь проследить его жизнь со дня смерти матери, эта смерть была общей нашей бедой и началом нашего разобщения – вот до этих раков… Когда счастлив человек, ничего не помнит. Ничего не хочет помнить. Не потому, что позабыл, а потому, что лучше не вспоминать.
– Двухкопеечный! – говорит дядя Викентий. – А бывают пятачковые – во! С четверть!
Прищуриваясь и хихикая, он осматривает рака, поворачивая перед глазами.
– Самочка! Шейкой троп-троп-троп… От, Серег, у тебя комарья на спине!.. – кричит дядя Викентий, убегая в кусты и снова возвращаясь.
Все это он делал с необыкновенной юношеской проворностью, заразительно хохоча.
– Ах, паскуда! – кричит он, взмахивая пальцем с висящей на нем клешней, как бельевой прищепкой. – Ах, паскудинка, их, лупоглаз усатый… Клешню оставил, а сам уходит, уходит!
Кто это сказал, что у рака будущее позади?
Я смотрю вокруг, на поля уже пали сумерки, травы потемнели, стали влажными, пахучими, холодными.
– Смени ногу, Серег! – кричит дядя Викентий. – Вылазь!
– Я вылазю, – отвечает отец.
– Давай, а то конца не будет.
– Вылазю, – говорит отец, уходя по речке все дальше и дальше.
– А то всех соберешь, на развод не оставишь…
Дядя Викентий торопит, не желая, чтобы отец скорее вылезал, не укоряя. По привычке. И отец по привычке отвечает, зная, что не вылезет сейчас и никто не сможет ему помешать испытать свое головокружительное счастье до конца. Пока сам не почувствует: все. На сегодня все. Невмочь. Но завтра-то, как только рассветет…
Он наконец выскакивает, мокрый, дрожащий весь то ли от холода, то ли от пережитого забвения и радости. Обтирая тело, вздрагивая от хохота, приговаривая: «Ей вы, нули, что заснули!..» И ворошит в ведерке раков, которые сцепились, едва шевелятся, стараясь оборвать друг у друга клешни. Торопливо одеваясь и приплясывая на одной ноге, отец рассказывает, как в дореволюционные времена приехал к ним рачница, поставил мужикам два ведра водки и велел нести всех раков к нему: скупать будет. Не успели мужики порадоваться, как появился второй рачница и тоже стал поить мужиков, а за раков предложил цену вдвое выше. Тут они между собой перегрызлись, и первый со зла возьми да от мельницы и пусти по течению какую-то отраву, вроде бы аммиак. Вся речка Свиная враз побелела, раков дохлых несло. «Косить можно было», – подтвердил дядя Викентий. Целые сутки несло их, а потом долго не было в речке раков, пока не развелись снова. И каждая баба умеет тут их ловить по норам.
Обретая голос и спокойствие, отец вспоминает про какой-то «солохинский вир», где они брали налима, про «щупаков», как они тут называют щук. Мы идем обратно. Над нами светят первые звезды, голубеет за кустами запад, доносится лай собак.