— Посадские гультяи вытолкнули, — мямлит, покраснев не только до пят, но и до каблуков сапог купец и церковный староста Истомин. — По злобе и озорству.
— Так, может быть, все-таки стрельнешь? — насмешливо косит веселым зеленоватым оком Шеин. — Вот голова стрельцов, Афанасий Федотович, и пищаль даст. Дашь, Афанасий.
— Сию минуту! — с готовностью отвечает тот, подыгрывая воеводе.
— Ни-ни! — Опять затряс обеими руками Истомин. — Я пальбы до смерти боюсь. Мне привычнее с аршином, батюшка-воевода, да с безменом.
— Точно, — долетает из толпы зевак, — пальбы он чурается, зато обвешивать да обсчитывать ох, как старается.
— А еще ябедничать…
— Так я… — кружится ужом на сковороде купчик.
— Так ты… стрельнешь или так уйдешь? — потешается вместе с курчанами Шеин.
— Гы-гы-гы! — примыкают смешками к посадским и воеводе стрельцы.
— Го-го-го! — по-гусиному гогочут казаки.
Многим успел насолить Истома. Многие теперь рады его глупому положению. Не все ж мышке слезки, когда-то ж надо и кошке…
— Авдотьюшка, ты где? — переступив порог светелки, окликнул супругу Шеин. — Я полдничать пришел. И по тебе соскучился.
— А у окна я, свет мой Алешенька. — Серебряным колокольчиком из глубины светелки зазвучал голос супруги. — Для отца Серафима, настоятеля храма Рождества Богородицы стихирь златом шью.
После яркого уличного света глаза не сразу привыкли к несколько сумрачной освещенности светелки. Но вот Алексей Семенович разглядел, что у среднего оконца, рядом с круглым столиком, на небольшой скамеечке с пяльцами на коленях и иглой в руке сидит жена.
С месяц, не менее, как Алексей Семенович вместе с супругой стали занимать все хоромы, которые ранее делили с семьей Шереметева. Шереметевы перебрались в палаты, расположенные вне детинца, рядом с нижней Троицкой церковью в Закурье. Церковь, которую курчане по старинке называли Троицким монастырем, была деревянной, а палаты — каменные.
Среди курчан-старожилов ходили слухи, что палаты имеют огромные подвалы, соединенные подземными переходами с церковью. А еще — что в одном из подвалов в 1671 году по Рождеству Христову воевода Григорий Григорьевич Ромодановский держал в железах и под крепкой стражей Стеньку Разина и его брата Фрола, когда тех везли на казнь в Москву. Но насколько верны были эти слухи, лишь одному Господу известно. Слухи — они и есть слухи. Как дуновение ветерка. Вроде было что-то такое, легкое, едва ощутимое — и вдруг не стало. Не поймать, не ухватиться, на ощупь не пощупать, на зубок попробовать.
Слухи Шеина не интересовали. Ему куда интереснее было быть подальше от Шереметева, чтобы друг друга не стеснять собственным присутствием да слугами.
— Ты одна?
— Одна.
— А разве молодая стрельчиха со слободы не приходила для услужения? — был весьма удивлен Алексей Семенович. — Я вчера на разборе приказал ее мужу, чтобы была.
— Никого, Лешенька, кроме прежней прислуги, не было, — отложила Авдотья Никитична рукоделье на краешек стола.
— Ладно, после обеда разберусь, — нахмурился Шеин. — Прикажи обед подавать.
— А что за стрельчиха? — встала со стульчика боярыня, плавными движениями оправляя одеяние. — Опять какая-нибудь старуха. Надоели, — надула капризно губки Авдотья Никитична. — Глухи и глупы. Мне с ними скучно. Ранее хоть с Марьей Ивановной словцом перебросишься — и то радость. Ныне же, когда Шереметевы перебрались в Закурье, с Марьей Ивановной часто не повидаешься. А вокруг одни старухи.
— На этот раз должна быть не старуха, а, наоборот, молодуха, — приобнял ласково за плечи супругу Алесей Семенович.
— Правда? — Плеснула темным омутом глаз Авдотья.
— Правда. К тому же, как говорят, красивая…
— Красивее меня что ли?
— Это вряд ли, — обласкал улыбкой супругу Шеин. — Ты у меня — маков цвет. Другой такой нет.
— То-то… — лукаво погрозила пальчиком Авдотья.
За время служения посыльным при воеводе Семка освоился не только в воеводских палатах, но и на съезжей и в губной избе. Знал и величал по имени-отечеству не только дьяков и подьячих, но и целовальников губных. Те поначалу отнеслись к Семке с настороженностью — вдруг какую бумагу испортит, или того хуже — станет наушничать воеводе.
Однако Семка не только не наушничал, но и по мелочам помогал приказным: то водицы ключевой принесет, то нужную бумагу поднесет, то чернильницу поближе подвинет, а то и пол чисто подметет. Парнишке забава, а приказным приятно. И уже не сторонились отрока, наоборот, стали привечать. Один покажет, как надо красиво документ составлять, другой — как правильно перо гусиное заточить, чтобы писало без брызг и клякс, третий — как кого величать в документах.
Порой, когда запарки в работе не было, смеха ради усадят парнишку за стол. Пиши, Семка-писарь, вязью пиши. И диктуют какую-нибудь шутливую фразу. А потом смотрят, как юнец, словно кутенок, высунув от прилежания язык, старательно выводит буквицы. И не просто выводит, а с соблюдением правил: где надо, пишет с нажимом, толсто, а где положено тонко писать — выводит тонко.
«Каллиграф», — смеясь, обзывают непонятным словом. «Настоящий каллиграф. Скоро нам всем носы утрет и работы лишит».