Мерзавца наци, подстрелившего меня при попытке к бегству, я запомнил на всю жизнь. Недурен собой, крепко сбит, большеголовый, светлые жесткие волосы коротко острижены. Бухмайр — по фамилии. Весь долгий, долгий день от зари до полуночи он сидел справа от меня на деревянной скамье, пока поезд медленно, с неоднократными остановками, катил на север, оставляя позади одну сотню километров за другой. У меня было время к нему приглядеться. Первые несколько часов обе стороны — и мы и он — еще держались настороженно. Потом мало-помалу стали перебрасываться словами. Ведь у любого человека, будь он нацистский солдат или же арестованный антифашист, есть потребность в общении, да к тому же его разбирает любопытство. Вот и возникает своего рода взаимное тяготение. То, что арестованный француз, которого ему поручено конвоировать, говорит по-немецки, нисколько не удивило ефрейтора Бухмайра. Владеть немецким обязаны все — не так ли? И я теперь мог отважиться вступить с ним в разговор. Я уже ничем не рисковал. Если бы ищейки из гестапо распознали во мне немца — вот тогда бы мне была крышка, однако они передали меня для дальнейшей обработки — только какой? — в другие руки. Но коль скоро я занесен в списки как француз и то же самое значится в акте, я мог, пожалуй, позволить себе поговорить с ефрейтором Бухмайром по-немецки. Что я и сделал, хоть на душе у меня было далеко не так безмятежно, как, по всей видимости, у него. С благодушным видом, зажав карабин между коленями, он наблюдал за нами, семерыми порученными ему заключенными, с той смесью дружелюбия и твердого сознания своего служебного долга, которую, надо полагать, проявил бы и в том случае, если бы конвоировал в арестантскую солдат своей же роты, наказанных за самовольную отлучку.
— Я ничего против вашего брата не имею, — сказал он, и прозвучало это примерно так: «Вы такие же разнесчастные окопные свиньи, как и мы». Но затем добавил: — Только смотрите: сидеть тихо!
И вот, когда поезд остановился посреди поля, — а останавливался он часто, и всякий раз я страстно молил судьбу, чтобы откуда-то из засады выскочил отряд партизан, штурмом взял бы железнодорожную насыпь и освободил бы нас, — так вот, когда поезд еще раз стал, я произнес давно и тщательно обдуманную мною шутку:
— Отодвину-ка я сейчас засов и пойду прогуляться — только меня и видели!
Вагон наш был старой конструкции, и дверцы купе — каждое на восемь мест — открывались прямо наружу. Во всех купе размещалось по семи арестантов и по одному конвойному. Когда я произнес свое: «…прогуляться — только меня и видели», — караульный взглянул на меня без малейшей тревоги, но и без тени улыбки.
— Ты эти штучки брось! А то ведь я это ношу не просто напоказ! — сказал он и похлопал по своему карабину. Сдержит ли он и вправду свою угрозу? По некоторым причинам мне очень важно было бы это знать.
— И вы в самом деле пустили бы его в ход? — спросил я.
— Железно! — с несокрушимым спокойствием ответил он.
— Несмотря даже на то, что у нас с вами все так славно идет на лад?
Он закурил сигарету.
— А ты что ж, братец, думаешь, мне в этой войне своя шкура не дорога? — Тут он хотел было сунуть пачку сигарет в карман, но передумал, вынул одну сигарету и протянул мне. — Стрелять я буду, можешь не сомневаться, не то меня самого продырявят.
Сомнений нет, этот человек за столиком у окна — действительно полицейский. Мне это теперь ясно, как ясно и то, что это означает: прыжок мой был ни к чему, и все, что за ним последовало, тоже ни к чему не привело. А ведь сколько всего потом было! Но что же именно? В памяти всплывают картины и сплетаются в беспорядочный клубок. Как в нем разобраться? У полицейского такая же большая голова, как у ефрейтора Бухмайра. Вот он встает, подходит, разглядывает меня. Бухмайрская голова сливается со стеклянным баллоном — они почти одной формы.
— Ну, — слышу я, — как дела?
Ответил я ему что-то? Или только шевельнулся?
— Спокойно, спокойно! — говорит он. — Вы дергаете шланг, а этого делать никак нельзя.
С превеликим трудом мне удается выговорить:
— Физиологический раствор… — И не узнаю своего голоса. Слышу какой-то беззвучный шепот.
— Правильно, — говорит Бухмайр, мой убийца Бухмайр, — физиологический раствор. Это для того, чтобы возместить потерю крови. Понимаете? Доктор вами доволен. Вы выкарабкаетесь.
Стало быть, я выкарабкаюсь. Бухмайр уложил меня на месте, а я выкарабкаюсь. Этак я могу невесть что о себе вообразить. А мне, по правде говоря, очень бы этого хотелось! Но почему — полицейский сообщает мне, что я выкарабкаюсь? И почему у него голова Бухмайра?