— In one minute! — довольно хихикает он, видя, что к нему наконец-то прислушались. — It is closed, you stay, all night, very dark, very afraid! Go now!
Мы встаем. Она как будто еще больше ссутулилась, пока мы сидели здесь, в креслах. Она смотрит в пол.
— Мемори фото? — японец, хихикая, вздергивает свой Кэнон.
Она мотает головой отрицательно и прикрывает лицо рукой. Я делаю то же самое. Мы стоим, закрыв лица руками, старуха в черном и дева. Он делает снимок. Потом кланяется, как деревянный болванчик, и говорит по-русски:
— Глаза.
Он указывает рукой на экран с застывшей картинкой. Зал суда, и какая-то девочка в первом ряду. Картинка мутная, но большие, действительно большие глаза хорошо различимы. Я пытаюсь понять, где я видела эти глаза, но экран тут же гаснет.
— Надежда Русланова, — произносит он почти без акцента в тот самый момент, когда я догадываюсь об этом сама. — Надежда Русланова. — Он кланяется то моей спутнице, то пустому экрану, и кэнон на его шее раскачивается, глухо позвякивая о черную музейную трубку. — Надежда Русланова. Известный герой. Победила фашизм. Выступала в суде. Большие глаза. И тогда, и теперь, — он снова кланяется Ткачевой, потом темноте на экране, — такие красивые большие глаза. А все потому, что честный. Без всякой пластической хирургии. А я, мои пальцы — нет!..
Он снова хихикает. Он показывает нам свою руку, на которой не хватает трех пальцев.
— …Потому что нечестный. Такой закон у якудза. Хирургия немножко… Чик! И пальчиков нет.
— Саёнара. — Он склоняется в низком поклоне, а затем трусцой бежит к выходу по темному коридору.
Мы дожидаемся, пока его шаги стихнут. Мы стоим в тишине.
Я слышу, как она дышит — часто и мелко, с присвистом. Она вытаскивает из кармана таблетки, сует сразу две под язык. Потом разворачивает мятный леденец и тоже кладет его в рот. Ее руки дрожат. Она выглядит изможденной. Красные лампы-бра, развешанные вдоль стен доку-центра, заполняют ее морщины кровянистыми сгустками света. Словно лицо ее покрыто свежими шрамами.
Ее оленьи глаза — точно прорези в залатанной коже.
— Тот повар, — говорит она шепотом, и воздух наполняется запахами аптеки, — тот повар без пальцев, которого я видела на Той Стороне. Это он. Это он говорил сейчас с нами.
Она прикрывает глаза и греет руками виски. Я слышу, как она перекатывает языком таблетки и леденец. Точно во рту у нее морские камешки или пригоршня рассыпанных бусин.
— И вот теперь он пришел ко мне. — Она дышит мне в нос болезнью, аптекой и страхом. — Он явился мне. Если есть ангел смерти — то это, наверное, он.
Я могла бы ее немного утешить. Я могла бы сказать ей, что мне он тоже являлся. Приносил документы в мешке, как свихнувшийся Дед Мороз. Я могла бы сказать, что он меня тоже пугает. И что он пока не причинил мне вреда… Вместо этого я говорю:
— Вы по-прежнему верите в ангелов? Того, поволжского, вам недостаточно?
Она молчит. Она по-прежнему готова признать ангела в первом встречном. Не исключено, что она считает ангелом и меня.
Но лично я не верю ни в ангелов, ни в Деда Мороза.
Для меня он просто курьер. Он просто приносит подсказки.
Мы идем к выходу. Она впереди, я следом.
— Это я была там, на экране, — говорит Ткачева, не поворачивая ко мне головы. — Там, на Нюрнбергском слушании. Это была я, а не Надя. Шестнадцать пластических операций. Японские медики, они творят чудеса.
— …Они сказали: «Да, мы можем тебя отпустить. Ты хочешь к своим? Ты хочешь, чтобы они тебя расстреляли? Иди, мы не держим. Иди к своему генералу Белову. Иди, расскажи ему, как ты выжила тогда, в сорок первом. Как карательный отряд «Аненербе» казнил твоих товарищей и подарил тебе жизнь. Он ведь спросит: за что? В обмен на что ты ее получила?»…
Вечереет. Мы бредем вдоль прудов. Вдоль километров недосбывшегося темного сна об аренах, стадионах, трибунах, крепостях и казармах… Ее белые волосы — точно знак благословенья от ангелов, которым она продала свою душу. Ее черный наряд — точно траур по всем, кого она продала вместе с душой.