Он швырнул карпа в воду, высморкался, шоркнул по лицу рукавом.
— На, жри!
И вдруг заревел протяжно, безудержно, совсем по-детски.
Шорин, изумленный, выбрался на берег.
— Браконьер старый твой дед… Он вязал наметку?.. А ты! Зачем воруешь?
— Я не ворую, — ревел Панька. — Я всех карпов отпустил… всегда отпускаю…
— Отпускаешь? — переспросил Шорин. Устыдившись своей строгости, шумно выдохнул: — У-уф!
— Глупый. Прячешься, как вор, — сказал он ослабевшим и виноватым голосом. — Как вор… Эх, черт побери… Я понимаю — это встреча! И надолго, должно быть. Это надолго, Панька! Эх…
Шорин во всю силу выдохнул из себя что-то удушливое, похоже умиление, которое душило его, подкатываясь клубом к горлу. Выдохнул — и почувствовал, как все напряжение, которое мучило столько ночей и сделало подозрительным, жестким, схлынуло вдруг. И пруд стал свободным.
Высоко и ярко горела луна. Под светом ее в черноте неба, точно на пруду зеленые камыши, стояли гребнями облака — зеленые, дремучие. Неподвижный лунный столб тонул в бездонной пучине. И тишина… стояла такая тишина, что, казалось, оглушительно ревел на валуне дружок-мальчуган. Реви, плачь, Панька! — будет легче. Эта ночь, дружок, и для тебя особенная. Маленький чудак…
На берегу под тополем заполыхал костер. Опять пришла та женщина в цыганской шали. Чего она хочет?
«Что ей сказать теперь?»
Шорин накрепко ухватил остывшие весла, глянул на берег в последний раз. Панька опять стоял на белом валуне. Крылья растопырил, голова призакинута.
«Ну и видок! Коршуненок какой…»
Костер у тополей не гаснул.
АНГАЛЬСКИЙ МЫС
Изба ангальского бакенщика Горшенина смотрит окнами на реку. Здесь запальчивая Обь круто обходит Ангальский мыс, швыряет на берег пену, щепки, части разбитых плотов. У воды с рассветом встает очередь сосен, под которыми горит во мху морошка и дерутся дикие куры, пока не вспыхнет над ними мгновенно и черно молчаливый альбатрос.
С рассветом может затрусить снегом, если по другую сторону Оби закурит бураном гора Раиса, а с низовья реки, из губы, от моря придует по воде шепотливую шугу. Налетят ветры со всех сторон, просвищут Ангальский мыс и унесут снега за реку, на синие Уральские горы.
А пока — тихо. Горшенин, не старый еще, но с бородищей, до горбатости сутулый, долговязый, худой, проснулся затемно от комаров и духотищи, вынес из чулана банку с краской и под слабым светом «летучей мыши» стал малевать крылечко дома, скосив в усердии глаза и смачно умакивая кисть. Отделав крылечко, пошел вокруг дома в раздумий. Покрасил настил завалины.
— Эй! Бакенщик! — послышалось с берега. — Айда в Лабытнанги!
Горшенин содрогнулся: что за бес воскликнул? — тьмуща на Ангальском, до шоссейки далеко.
— Эй, старикан!..
Отложил кисть. Воткнул в рот папиросу — из бороды потянулась нитка дыма. Одернул белую навыпуск рубаху, сунул пальцы под цыганский узорчатый ремень и двинулся к берегу, ступая редко, но широко.
— Что, милок… Ты откуда выпал?
— Из Салехарда, на попутной, перевези — я заплачу́.
— Я какой перевозчик. Дождись све́тлова — паро́м приедет.
— Нет, старик. Давай! Или — понял?.. Лодку отниму!
— Которую? Душегубку-то? Во-она!.. Раиса курит, мотри, нахлебаешься.
— Мотри-мотри… коряга старая. Понял? Рассуждает. Шевели душегубку!
Горшенин посмотрел, пожал плечами.
— Мотри…
Пошел доставать весла.
Весла голубели. Опустил их в траву. Отворил окно и, протиснув в избу голову, тихо, с хрипотцой:
— Спишь? Таюшка…
Жена спала. Красивое лицо подрагивало в улыбке. Так улыбаются себе — блаженно.
— Его видит, что ли?.. — проговорил Горшенин.
Ныла тишина, молотили часы — фосфорические лучики показывали пять утра, — с потолка уставилась оленья голова, на стене светилась розовая балалайка.
— Его! Шалава…
— Бакенщик! Старик!
— Ду-урак! — хрипнул Горшенин. — Я какой старик?
Свирепо усмехнулся — борода дернулась вкривь — и, сграбастав весла, звучно, по-хулигански, харкнул в окно.
Вода лежала чугунной чернотой. Но дальше от лодки тонули в пучине зеленые и желтые дуги водоворотов, а там, вдали, от заречного поселка падало на воду алое зарево. Лабытнанги просыпались, утрело, свежело. Было слышно — на пароме отрывисто и утробно, как в пустую бочку, рявкнули в мегафон что-то вроде оп! Душегубка шла, целясь носом в зарево. Стучали уключины.
Горшенин жмурился на огни, крякая, подгребал кормовым веслом.
— На свадьбу, что ли? — хмуро спросил он парня.
— Угадал, старик, — затараторил гребец, — понял? Еду к ней, еду к ней, эх, да к ведьме своей, к своей Катеньке да распузатенькой… Ты знаешь меня? Алешка Бумба-Квели-Мели-Бели-Дубинадзе! Понял?
— Хо-хо-хо… пошел-ка ты!
— А за такие слова искупаю по маковку, понял? Р-раз! — и водолаз. Я не люблю грубости. Человек! — понял? Старая ты коряга. Ты знаешь, какое я письмо получил? Дубинадзе… Почитать?
— Ну, почитай.
Алешка бросил весла, поднес к лицу бумагу.