Кажется, Леонтьев никогда не заглядывал глубоко в эту «мутность» Соловьева – как и тот вряд ли раскрывал себя с этой стороны перед К. Н. [90] Ведь «мистика», о которой говорил и писал Леонтьев, была мистикой литургии, не раскрывающейся для разума глубиной христианства, требованием веры, а отнюдь не мистикой в смысле, придаваемом Соловьевым: «мистика» Леонтьева обозначала то, что не укладывалось в рамки позитивистского взгляда и по словоупотреблению отсылала к молодым годам К. Н., а отнюдь не к расцветшим (под соловьевским в том числе влиянием) «мистическим исканиям и настроениям» fin de siecle. Леонтьев был внутренне ясен – и подобным же образом старался толковать для себя Вл. Соловьева, постоянно, однако, ощущая зазор между своей интерпретацией Соловьева и тем, чем он является сам по себе, сопровождая свои суждения разными оговорками и предположениями.
Уже в одном из первых писем к Фуделю (знаменитом громадном письме «в 30 страниц
мелкого сжатого почерка на почтовой бумаге двойного формата», в котором было «сосредоточено все характеризующее К. Леонтьева в самых источниках его мировоззрения» [Мое знакомство с К. Леонтьевым … С. 440]), К. Н. объясняет свои взгляды «на фоне» и «в связи» с Вл. Соловьевым – фактически во всей современной русской мысли выделяя лишь себя и его как мыслителей, говорящих по существу дела, и свидетельствуя о значении для него Вл. Соловьева:...
«К 35 годам у меня уже выработалась и своя ясная система мировоззрения общего, и картина патриотических надежд. —
С тех пор глубокого,
широкого влияния на меня уже никто не имел. <…> Так было до 80-х годов, до 50-летнего возраста. —И вот – с 83–84 года – встретился человек молодой, которому я впервые с 30 лет уступил (не из практических личных соображений, а в том смысле, что безусловное понимание нашего с Данилевским идеала
впервые у меня внутренне поколебалось!)» (Леонтьев – Фуделю, 06–23.VII.1888, с. 88–89).Католические симпатии Вл. Соловьева не столько отдаляли, сколько сближали мыслителей – Леонтьев ведь мечтал видеть православие куда более «католическим» по духу, чем современное ему состояние: мечтал о русском вселенском патриархе в русском Константинополе, о сильной церкви, о возникновении новых монашеских орденов, кроме единственного в православии базилианского (Леонтьев – Фуделю,
01–02.V.1890, с. 203) и т. д. И он признавал, что не может по совести отвергать проповедуемое Соловьевым соединение церквей. Католичество, собственно, было любимо Леонтьевым – вместе со всей старой европейской культурой, вместе с рыцарством, сословным строем; он ненавидел в современной ему Европе то, что ее саму разрушает, что губит прежнюю европейскую жизнь, и ненавидел именно за это разрушение:...
«Конечно, я Византию и “Фанар” предпочитаю Риму и буду предпочитать до тех пор, пока все Восточное духовенство не велит
нам смириться перед Св. отцом – преемником Петра! Но я и теперь готов с радостью (не изменяя Восточному догмату) поцеловать у Льва XIII туфлю; – а Криспи и Сади-Карно – подать руку – и то противно.» (Леонтьев – Фуделю, 06–23.VII.1888, с. 90) [91] ....
«<…> Я не скрою от вас – моей “немощи”: мне лично
Папская непогрешимость ужасно нравится! – “Старец Старцов!” – Я, будучи в Риме, не задумался бы у Льва XIII-го туфлю поцеловать, не только что руку; ибо руку-то у Папы и порядочные Протестанты целуют; – а либеральная сволочь – конечно – нет» (Леонтьев – Фуделю , 19.I—01.II.1891, с. 267–268).