Труднее всего для Серафима оказалось найти кибитку с возницей. Тут он боялся, что ванька в случае неудачи проговорится, и денег ему было жалко. Кен уговаривал Серафима три дня, пока тот наконец не сдался и через приятеля-сапожника не нанял его брата. Нанимал сам брательник, поэтому лица того, кто деньги платил, возница не видел. Серафим сказал сапожнику, что человек будет в его одежде и от него, человек важный, и отвезти его надо будет по важному делу в среду днем, из чего Кен понял, что Серафим на сотенную поскупился, а сапожнику отдал свои старые поношенные сапоги. На том они ударили по рукам и выпили четвертинку. Опять сапожником поставленную. Серафим сообщил Ксенофону Дмитриевичу об этом в понедельник. Оставалось два дня: вторник и среда.
Во вторник Кен сбрил бороду, которая выросла за это время, оставив на лице ту самую хмурую небритость, которая проглядывала на физиономии Серафима. Но не только это разнило его с Каламатиано. Круглое, с утиным носом, почти без подбородка, с нагнивающими голубыми глазками, лицо Серафима не являло собой законченного портрета, ибо схватить характер, сказать что-то определенное об охраннике по его роже было почти невозможно. Твердый лик Ксенофона Дмитриевича в противовес размытой личности Серафима читался сразу же, несмотря на капризную нижнюю губу и детскую беззащитность. Это легко преодолевалось умным, волевым взглядом, и резко проступала порода, точно резец Господа корпел над проработкой черт не одни сутки, как бы заранее решив покорить взоры посторонних затаенным изяществом. Поэтому, чтобы еще больше урезать путь опасного разоблачения, Кен предложил охраннику в среду утром прийти с перевязанной щекой, как будто болит зуб, дабы повязкой скрыть пол-лица. Пусть это будет всем бросаться в глаза, но утром Серафиму надо подольше потереться около охранника, чтобы он запомнил прежде всего повязку.
— Можно даже что-то промычать для пущей убедительности, — посоветовал во вторник Серафиму Каламатиано.
— Что? — спросил Серафим.
— Ну погодка, едрена вошь, мя-ятет и мя-ятет, — гнусавя и мастерски копируя голос и выговор охранника, предложил Каламатиано, чем заставил его даже рассмеяться.
— А ну-ка еще, Митр ну, скажи чево-нибудь еще моим голосом! — затребовал охранник.
Ксенофон Дмитриевич сказал ему еще несколько фраз, и Серафим снова засмеялся. На том они расстались.
В ночь на среду Каламатиано почти не спал. Подремал минут пятнадцать, поднялся и заставил себя расходиться: надо, чтобы глаза стали воспаленными, с красными окружьями, как у Серафима. Теперь каждая деталь была на счету, любая может перевесить в ту или другую сторону. Либо пан, либо пропал. Лучше первое.
В шестом часу утра, когда за решетчатым окошком забрезжил рассвет, Кен, не в силах более сопротивляться сну, снова задремал и проснулся от тяжелого громыханья засова. Он вскочил, не понимая еще, что это могло означать — Серафим обычно будил его на оправку в восемь, — дверь камеры резко распахнулась. Вошли два чекиста. У Каламатиано все оборвалось внутри. Один из вошедших, с грязным бинтом на шее, раскрыл папку и хриплым, простуженным голосом зачитал постановление Революционного трибунала о предании расстрелу международного заговорщика и гражданина Соединенных Штатов Америки Каламатиано Ксенофона Дмитриевича Закончив чтение, комиссар с помятым и небритым лицом захлопнул папку и, поежившись в своей кожаной тужурке, скомандовал:
— Выходи!
Кена вывели во двор, где его поджидал с тремя солдатами, вооруженными винтовками, сам Яков Христофорович Петерс. Увидев Каламатиано, заместитель председателя ВЧК сам подошел к смертнику.
— Я вам обещал, что самолично окажу эту честь — приведу приговор в исполнение, и слово свое, как видите, сдержал, — проговорил он, и жесткий балтийский акцент прозвучал зловеще-сурово.
— Ваша власть все равно рухнет, и вас будут судить как преступника! Вы вспомните еще мои слова! — глядя прямо в лицо Петерсу, сказал Ксенофон Дмитриевич.
— Ну-ну, посмотрим. — Яков Христофорович слышал такое не раз, и эта угроза его только развеселила. — Есть последняя просьба?.. Хотите что-нибудь передать родным или знакомым?
— Я бы чашку горячего кофе выпил, — помолчав, попросил Каламатиано.
— Такие просьбы не исполняем, — ответил Петерс и рассмеялся: — На том свете угостят.
— Там чем хочешь угостят, — угрюмо проговорил стоявший рядом комиссар, которому хотелось побыстрее все исполнить.
Ксенофон Дмитриевич все еще не верил в происходящее, настолько внезапно и по какому-то дьявольскому стечению обстоятельств все случилось, что он даже ущипнул себя. Но то был не сон, а явь, о которой, видимо, и Серафим не подозревал. Судьба отвернулась от него, и пророчество деда относительно крестика не сбылось, точно в России он терял всю свою животворную силу.
— Спиной к стене! — скомандовал Петерс. — Или хотите, вам завяжут глаза.
— Не надо, — еле слышно пробормотал Каламатиано.
— Тогда прощайте, Ксенофон Дмитриевич! — усмехнулся Петерс. — Ступайте к стене!