Он всегда любил эту дорогу – через степь, через пахнущий травами теплый ветер, к морю, к морю! В Москве ему страшно не хватало простора, и у него сердце замирало, как только поезд подъезжал к Азову, и он чувствовал себя так же, как чеховский Егорушка: едет мальчик по огромной, словно для великанов расстеленной степи, о жизни думает…
Сейчас он не думал ни о чем. Да и травами не пахло – степь лежала бесснежная, черная, какая-то зловещая. Но на сердце у него было так черно, что он не замечал черноты вокруг.
Он ничего не замечал – шел по городу, по знакомым, сбегающим к морю улицам, мимо солнечных часов, по которым маленьким научился определять время, мимо городского сада… И не думал ни о чем – даже о том, что скажет матери, как объяснит такое долгое свое отсутствие.
Но объяснять ничего не пришлось.
Ключей от маминой квартиры у Георгия не было. Да у него теперь и никаких ключей не было, и документов тоже – все это сгинуло бесследно. Он позвонил раз, другой, третий, долго ждал, прислонившись плечом к маминой двери, потом сел на пол под дверью, не понимая, почему она не открывает… Потом открылась дверь напротив, вышла соседка тетя Валя – в том заторможенном состоянии, в котором он находился, Георгий, наверное, ее не узнал бы, но она же всегда здесь жила, он знал ее столько, сколько знал себя, и кто еще это мог быть? – и ахнула:
– Господи, твоя воля, это кто ж такой страхолюдный? – и, присмотревшись, закричала: – Ты, Гошенька, неужели ты?! – и заплакала.
Все, что произошло за эти полгода, уместилось всего в полчаса ее рассказа. Георгий сидел на стуле посреди маленькой – такой же, как у мамы, – тети-Валиной комнаты, смотрел в пол и молча слушал.
– Аня ведь сразу почувствовала, что с тобой неладно, – рассказывала тетя Валя. – «Что-то, – говорит, – давно он не звонит из заграницы этой, а по телевизору показывали, там прямо с улицы можно куда хочешь звонить, прямо из автомата». Я ей: «Может, денег у него нету, чтобы часто звонить-то!» А она: «Как же нету, ведь он работает, не шалберничает. Мне-то сколько он из Москвы присылал, уж я просила-просила: «Не шли столько, Егорушка, разве мне много надо, на лекарства только, ты себе оставь, ты молодой…» А он, ты то есть, – пояснила тетя Валя, – говорит: «Мне хватает, мама, я много зарабатываю». Ну вот, все ей было неспокойно, все за сердце хваталась, а потом и дождалась звонка… Она ко мне вечером прибежала, Аня-то, лица на ней нету. В Чечне, говорит, пропал, говорят, что ищут, да кому надо его искать! Плакала, плакала, потом говорит: «Я сама искать поеду, сколько таких случаев, если в плену, то матерям отдают». Я ее отговаривала, – словно оправдываясь, сказала соседка. – Говорила: «Аня, опомнись, куда ты поедешь, кто тебя туда пустит, да и как его там найдешь? Молись, – говорю, – Богу, может, поможет». А она: «Нет, завтра же и поеду, прямо с утра, сначала в Москву, что смогу, разузнаю, а потом туда». И поехала бы, да не привел Господь. Я слышу – целый день у нее дверь не открывается, а с чего бы, ведь и правда ехать собиралась. Звонила, стучала, потом слесаря вызвала. Зашли, а она на диване лежит – и сама одетая, и постель не стелена, видно, не успела… Это хорошая смерть, Гоша, легкая смерть. – Георгий вздрогнул, услышав эти слова. – А что ты думаешь? Инфаркт ее убил – и не мучилась. Разве лучше было бы, если б инсульт, да паралич, да… – Тетя Валя махнула рукой. – Пожалел ее Господь.
«Я не пожалел», – подумал Георгий, но так и не произнес ни слова.
– Пойдешь уже? – спросила соседка, когда он поднялся со стула. – Погоди, Гошенька, ключи-то Анины у меня. И деньги тебе отдам, деньги мы нашли, да и что искать, какие у нас схованки, известно – под бельем в шкафу. Мы лишнего не взяли, ты не думай, только на похороны, на девятины тоже, и на сороковой день помянули Аню, не обидится душа ее на нас… Что ж с тобой-то было? – всхлипнула она и торопливо добавила: – Ну, не говори, не говори, потом расскажешь, чего уж теперь.
Он знал, что не останется здесь даже на ночь. Просто не сможет остаться в этих стенах, которые видели, как мама умирала в одиночестве.
Георгий вошел в квартиру, долго стоял на пороге маленькой комнаты, которую мама называла залом. Сам он до армии, до Москвы, до того, как покинул этот дом, жил во второй, еще меньшей комнатке их с мамой тесной квартиры.
Здесь ничего не изменилось. Да и что могло измениться за полгода, если не менялось с самого его детства? В углу швейная машинка, посередине комнаты круглый стол, на нем скатерть с наполовину выдерганной бахромой – это он сам и повыдергивал, когда был маленький. На скатерти кружевная салфетка, на салфетке хрустальная ваза – единственная мамина ценность, подарок от ее швейной фабрики к какому-то юбилею…