Мы привыкли воспринимать его как поэта светлого, солнечного, легкого, гармоничного, моцартианского… Он такой и есть. Но и далеко не только такой. Одновременно он кризисный поэт с очень жестокими стихами, прежде всего по отношению к себе. И очень рано он пишет весьма горькие вещи, видимо, предчувствуя всю драматичность своего конца. Всегда он помнил, как ему какая-то гадалка нагадала, что он погибнет от белой головы. И так и кончилось все белой головой Дантеса. Пушкин же написал где-то посередине между этими двумя точками «Песнь о вещем Олеге», где Олег принимает смерть, наступив на белый череп. А перед самой ссылкой в Михайловское 26 мая 1828 он пишет:
Вот это чувство, что все предопределено.
Пушкин умудрялся в силу какого-то необыкновенного своего ума не впадать в крайности, но он всюду эти края обозначал. И очень рано видел конец и начало собственной судьбы, да и жизни, как таковой.
У меня была такая идея, сделать проект – Пушкинский джаз. Я читал его черновики со всеми вычеркиваниями, подписями. И все это идеально ложилось на джазовую импровизацию. Мы с моими друзьями тогда шутили, шутили… Но часто в шутке содержится больше, чем доля, но и истина.
Любой ребенок хочет стать всем – и космонавтом, и хирургом, и милиционером, и пожарным… Тинейджер Пушкин написал в лицее: Великим быть желаю,//Люблю России честь.//Я много обещаю,//Исполню ли, Бог весть.
Он так и не утратил детства, которого ему не хватило – видимо, он его и выместил на всем своем протяжении.
Он все время чувствовал края судьбы. Поэтому, может быть, его так интересовала игра. Он описал эти пограничные состояния, но как безумие в «Пиковой даме» и «Медном всаднике», и сюда же примыкает его стихотворение, написанное как молитва – «Не дай мне, Бог, сойти с ума…». Это чувство судьбы, истории, единство его с собственным текстом – это все и рождает удивительный историзм Пушкина, его провиденциальность.
Я не знаю, какое отношение к этому имеет смерть Николеньки и землетрясение в Москве. Но это было записано его рукой, как его первые воспоминания о детстве. И сегодня я понимаю, что в Москве опять может в любой момент случиться землетрясение, даже, может, и посильнее, чем то, свидетелем которого был Пушкин, и Петербург может неожиданно утонуть из-за наводнения, как то, которое он не видел, но описал.
Как раз тогда, в 12 лет, когда я делал о Пушкине доклад и впервые с ним столкнулся, я заподозрил эту историю с зайцем. Она была рассказана самим Пушкиным. Якобы заяц перебежал ему дорогу, и поэтому он не попал на Сенатскую площадь на восстание декабристов. Я пронес эту историю через многие годы, чтобы потом установить в Михайловском памятник этому зайцу, не допустившему ссылку Пушкина в Сибирь, которую он и сам предвидел в воображаемом разговоре с царем, написанном в 24-м году.
Идея, кстати, была хороша: там, собственно, и зайца-то никакого нет – просто стоит верстовой столб, на котором написано, что до Петербурга сколько-то там верст. И оказалось, что верст этих – 432. А это же король, дама, валет! Знаки, знаки, знаки… – они сопутствуют великому существованию. В частности, Пушкинскому.
Он слабо играл, был очень азартен. И в большей мере его интересовала судьба, выигрыш у Бога. А он и выиграл – «Пиковую даму» написал – неслабый выигрыш! А когда что-то так победительно и убедительно написано, все думают, что так все и было. Как с этим наводнением, которого Пушкин не видел, но описал.
Текст оказывается, бо́льшей истиной, чем факты, которые потом не ухватишь за хвост. Они больше существуют в выражении, чем в истории, которую переписывают слева-направо и справа-налево. Пушкина мы тоже перелицовываем – то он был революционером, то певцом империи…
Чем надо, тем он и будет. Поскольку его тексты совершенны и всеобъемлющи.
А он на самом деле оказался самым универсальным.
Видимо, я этого не понял, но уже почувствовал в 50-м году.
Ровно середина века. Мне 13 лет. Я – годовалый пушкинист.
Сделана эта фотография.
23 мая 2016 споткнулся по дороге на вокзал СПб – Москва, 13 ч.
И.Б. – 76
Между ними в русской литературе дыра из Лермонтова. Что и позволило Розанову в 1914 году в статье «Вечно печальная дуэль» заявить, что вся послепушкинская литература восполняла именно эту дыру. Все восприняли это как фигуру речи, до сих пор не постигнув, насколько это справедливо.