Когда я вернулась
Когда под окнами моего дома проводили заключенных - таких же, как и я, вынужденных коллаборационисток, мне казалось, что я схожу с ума, так как я не могла допустить и мысли о том, что мои соотечественники, а вместе с ними и весь мир, лишились здравого смысла. В других странах дела обстояли не лучше - например, в соседствующей с нами Бельгии. Да и в Норвегии тоже, где за подобные преступления против собственной страны и народа женщин приговаривали к полутора годам принудительных работ, а рождённых ими пять тысяч детей, чьи отцы предположительно были солдатами вермахта, объявили умственно отсталыми и упекли в психушки.
Весь мир охватило безумие! Желание восстановить справедливость, избавиться от немецких генов, граничило с религиозным фанатизмом. Фриде об этом никогда не упоминала. Никогда не говорила о том, что будет, когда мы вернёмся. Но мир, который она описывала, предполагал, что когда-нибудь это сумасшествие закончится.
Меня могла защитить только банальная ложь. Конечно же, я не стала никому говорить, кто был отцом моего ребёнка. Чтобы пресечь лишние вопросы, я начинала плакать каждый раз, когда меня об этом спрашивали, и только спустя несколько месяцев вскользь упомянула о том, что его отцом являлся другой заключённый. Я вернулась другим человеком - это видели все: родные, знакомые, просто соседи. Все, кто меня знал до войны и видел после, сразу же замечали разницу. Закрытая, возможно, чуть повредившаяся в уме, никогда не расстающаяся со своим ребёнком, не спускающая с него глаз, словно в любой момент его могли отобрать. Каково им было копаться у меня внутри, когда их никто туда не пускал? Никаких историй о трагической любви. Вообще никаких слов, которые могли бы заронить зерно подозрения.
Нам сочувствовали, нас жалели, со всех сторон окружали вниманием и заботой. Я поклялась себе, что если смогла пережить Аушвиц, то сумею выжить и здесь, где у меня столько поддержки. Пережить эту безумную волну борьбы с коллаборационизмом. Слава Богу, французы не злопамятны, - горько улыбнулась мадам Гальен, - и это продлилось недолго. Через год-полтора их азарт иссяк, и они перестали рассматривать наши грязные простыни через призму "расового позора".
Мне было двадцать. Леон стал смыслом моей жизни. И меньше всего на свете я боялась дурной наследственности. Видит Бог, я рада, что его жизнь сложилась лучшим образом, и молюсь о том, чтобы его потомкам не пришлось пережить ничего из того, что пережила я сама.