В середине января объявили всеобщую эвакуацию. В наше время это слово ассоциируется с какими-то действиями, направленными на спасение людей, но тогда оно подразумевало под собою совсем другое. 18 января из Аушвица вышла колона заключённых под охраной эсэсовцев численностью около 60 000 человек, которым предстояло пройти пешком пятьдесят шесть километров до небольшого по современным меркам польского города Водзислава-Слёнского, где их рассадили бы в поезда и переправили вглубь Австрии и Германии, в лагеря Дахау, Бухенвальд, Гросс-Розен, Маутхаузен и другие. Легко сказать - пройти! Зимой, практически без обуви, с ногами, перемотанными тряпками! Эти истощённые люди еле волочили ноги, а отстающих пристреливали, оставляя вот такой вот после себя след - след из трупов. Пятнадцать тысяч человек. В бараках остались только больные, которых не успели прикончить, старики и дети. Почти все охранники покинули лагерь, так как охранять стало некого. Многие давно не могли подняться с нар. Кто-то был уже мёртв, кто-то - в голодном обмороке, какие случались сплошь и рядом. Но даже те, кто ещё оставался жив, были неотличимы от мёртвых.
В ночь на 25 января мы услышали первые пулемётные очереди. Это могло означать только одно: советские войска пошли в наступление. Вокруг лагеря находились минные поля, и я знала, что на то, чтобы пробиться в Аушвиц потребуется некоторое время. Два дня. Я давала им два дня - ровно столько, сколько оставалось до заветной даты.
Порядка в лагере давно не было. Там царил полнейший хаос. С 26 на 27 января я не спала всю ночь. Заключённые выходили их своих бараков, что раньше категорически запрещалось, и выстраивались у ограждения. Все, кто ещё мог передвигаться. Они кого-то там видели - с той стороны колючей проволоки, кричали им и махали руками. Другие сидели, прислонившись к стенам бараков - это всё, на что у них хватало сил.
К тому времени здесь
В три часа пополудни советские солдаты сломали ворота и вошли непосредственно на территорию Аушвица. Их встретили громкими криками настоящего ликования, объятьями и поцелуями. Большинство заключённых хорошо понимали, что наконец настал день их освобождения. Но некоторые всё ещё прятались по углам бараков, в сортирах, в холодных печах крематориев, не уверенные, что пришедшие несут им благо. Такие корчились, когда к ним обращались, закрывали лица руками и кричали: "Я не еврей!". Очевидно, это было связано с тем, что раньше в Аушвиц
Солдаты обходили постройку за постройкой, ужасаясь тому, что стало для нас таким привычным: огромным тюкам с детскими локонами, предназначенным для того, чтобы ими набивали подушки; расфасованному в мешки пеплу, подготовленному для удобрения полей, множеству покрытых толстым колючим инеем тел, не сожжённых и просто сваленных в бараках, сотням коробок с детской одеждой и десяткам таких же, наполненных золотыми зубными коронками, и многому, многому другому, о чём я не хочу даже упоминать.
Помню, я стояла, опёршись о дверной косяк, закутанная в старое одеяло, которое уж не помню, где мне удалось раздобыть, и улыбалась. Меня распирало от счастья. Это ни на что не было похоже. Не то, чтобы оно рождалось где-то внутри и грозилось выплеснуться наружу, а скорее я заражалась им откуда-то извне. Вокруг меня ходили счастливые люди. Чуть живые, но счастливые. Это они распространяли невидимые флюиды, которые я впитывала бледной кожей, давно не видевшей тёплых солнечных лучей. Из-под налившейся груди торчал живот какой-то странной, угловатой формы. Сейчас таких ни у одной мамаши не увидишь, но тогда и там можно было насмотреться на что угодно. Особые условия, сами понимаете...