— Это названия двух основных школ в ортодоксальной нравственной философии, — ответил он, но тут же спохватился, потому что его слова явно пролетели у меня мимо ушей, как стая синиц. — Разные точки зрения на жизнь, — объяснил он, — разные способы отличать правильное от неправильного, добро от зла. Стоики считают, что все, что происходит с нами, уже предрешено, еще даже до нашего рождения. Они держатся той точки зрения, что у каждого из нас свое предназначение, и то, что мы там себе думаем, никак не влияет на все, что с нами случается. Поэтому значение имеют только намерения — хорошие или плохие. Мы не можем изменить свои действия, потому что те уже совершены, но способны управлять своими настроениями,— он погладил бороду. — Посмотри на это так. Предположим, ты актер в театре. Ты не можешь выбирать, что тебе говорить, потому что все слова сочинены драматургом, и тебе нельзя изменить в своей речи даже одного слога. Твоя работа — произнести эти слова самым наилучшим образом. Пьеса может быть совершенно негодной, но ты все равно способен блеснуть, сыграв свою негодную роль талантливо. Ну, так считают стоики.
— Кажется, понимаю, — соврал я. — А те, другие? Эпи-чего-то там?
— Эпикурейцы, — ответил Сенека. — Они верят в нечто совсем иное. Они считают, что все в жизни случайно, и ничто не имеет никакого смысла, кроме того, который ты сам вкладываешь. То есть, — продолжал он, — правое и неправое целиком определяется нами, и единственной веской и разумной причиной делать что-то является удовольствие, получаемое нами, или же преимущества, извлекаемые нами из наших действий.
Ну, пока он этого не произнес, я был уверен, что я стоик, поскольку в том, что я делал, не было никакой моей вины. Но как только он сказал об удовольствии, я осознал, что определенно отношусь к другой партии, к эпикурейцам. Удивительно, как просто совершить ошибку в таких простых и незамысловатых материях.
— Хорошо, — сказал я. — Я все понял. Спасибо за объяснение.
— Да пустяки, — ответил он, улыбаясь, а я подумал, что это случай ореха и молота. Вот сидит величайший мыслитель в мире, и тратит время, рассказывая то, что можно услышать от любого уличного законника. Все равно что посылать за префектом акведуков, чтобы тот подал тебе стакан воды.
— У меня возникло впечатление, — продолжал он, — что ты не изучал нравственную философию, — он замолчал и посмотрел на меня. — Я сказал что-то смешное? — спросил он, а я понял, что сижу и скалюсь, как пес.
— Прости, — сказал я. — Шутка для своих. Видишь ли, долгое время, пока не просочился в придворные, я был вором на полной занятости. Ну, не совсем так — мы пытались воровать, и получалось у нас отвратительно. Скажем точнее — у меня получалось отвратительно. Поэтому мы перешли к мошенничеству.
Он выглядел озадаченным, и я принялся объяснять (была моя очередь быть учителем).
— Ну, знаешь — банный отрыв, три скорлупки, испанский серебряный рудник и трюк с похищенным ожерельем...
— Это совершенно поразительно, — прервал меня Сенека. — Понимаешь, за свою жизнь я встречал множество интересных людей, но никогда никого твоей профессии.
—О, мы больше ничем таким не занимаемся, — быстро сказал я. — Мы теперь честны, как день долог, — добавил я, не упомянув, что указанный день — это первое января в Каледонии. — Но если ты интересуешься нравственной философией, то подошел к нужному прилавку, потому что это именно то, что мы с братом изучаем с тех самых пор, как спрыгнули с фермы.
Он приподнял белоснежную бровь:
— Правда? Как это?
— Да ведь это очевидно, — сказал я. — Нравственность — это насчет плохого и хорошего, так? Правого и неправого. Правды и лжи. Так ведь?
Он кивнул.
— В широком смысле — да.
— Ну и вот, стало быть. Мы профессиональные лжецы... были профессиональными лжецами, я хотел сказать. Сейчас-то мы чисты, как горные ручьи. Но нельзя проработать всю жизнь вруном и не узнать кой-чего о правде.
— Понимаю, что ты хочешь сказать, — произнес Сенека, потирая подбородок. — Признаю, в подобных терминах я проблему не рассматривал, но твоя позиция в целом обоснована. Продолжай.
Я пожал плечами.