Владельцем элитной иномарки, которую присвоил Кобергкаев, оказался директор завода «Донецкнефтешлам» Сергей Вошанов. Следующие двое суток связанного с прострелянным плечом Вошанова возили в багажнике его же внедорожника, требуя перерегистрировать предприятие в ДНР. Однако, этого не происходило.
Первый из злополучных дней Бис провёл в городе с Песковым, второй — снова оказался в машине с Бергом. Всё это время Вошанов катался в багажнике, квасился скрученный, готовился к худшему, что было понятно из угроз Берга, к перерезанию горла.
Вот уже третьи сутки Вошанова держали в подвале на «ВАЗовской» развилке, но, истязали щадяще, как благородного — били не до бело — красных искр в глазах и потери сознания, когда тело становится деревянным и уже не чувствует, а как бы слышит удары по нему изнутри, как из башни танка, — били по рукам и ногам и совсем бережно по щекам, точно ладошками, чтоб не портить физиономии. Всё это выглядело довольно странно и нелепо — Вошанова били, между делом — кололи антибиотики — лечили: Егор не был свидетелем избиения и степень жестокости определял по ссадинам на лице директора завода и тому, как тот двигался, когда волокли из подвала в багажник и назад. Бис не хотел этого видеть, не мог: бьющих — презирал; связанных, не могущих ответить, стонущих, сломленных и измятых бесправных жертв — жалел. Сделать ничего не мог и находиться во всей этой истории не хотел: на глазах защитники Донбасса превращались в жестоких палачей — чеченских боевиков — Егору представлялся их плен, вспоминались известные случаи. Но и тех, чеченских, казалось, начинал уважать: да — воевал, да — стрелял, и в то же время уважал. Там была война, а здесь — ещё нет. В той войне лично он не воевал с гражданским. А здесь — воюют. Чем тогда могли нравиться те? Нравилась решимость чеченцев умереть за веру — тогда у Егора ещё не было понимания, что всё ради денег — у Егора такой веры никогда не было и за деньги на такое бы не согласился, но зато была идея, спецназовская; а ещё — нравилось как те молились, мог засмотреться, заслушаться, как бывало в начале войны, в Дагестане, словно о великой боли нараспев, как признание в неумолимом грехе. Тимур Муцураев тоже так пел: Егор слышал его песни, временами морщился, понимая, что воспевается враг, но соглашался, что тот пел красиво, в искренность слов верил; потом сам — своей молитвой молился, как умел.
…Минералкой Вошанова не пытали, позволяли утолять ей жажду, в то время как другие пленники лизали собственный грязный пот и засохшую кровь, почему — то уверенные, что она усиливает слюновыделение — опять же — как вариант получение всё той же влаги. Раз в сутки кормили едой из ресторана — Егор искренне не понимал этого, решив для себя, что таким способом хотели «задобрить» — после чего снова били так, что Вошанов опорожнялся в штаны, но бумаг не подписывал, всё ждал чего — то, на что — то надеялся.
— Как ты? — услышал Егор ополченца на дверях склада и пьяного Бормана, выползшего из подвала на свет, покурить.
— Пытать и убивать людей — это не красивая и не крутая работа! — ответил тот через зажатую в зубах сигарету. — Это страшная необходимость… И — чтоб ты не пачкался — для этой необходимости бог выбрал меня!
Егору почудилось, что у палача Бормана боги ещё те, языческие, как у разноплеменных, где для одних было в порядке вещей сажать на кол, у других — резать головы; и незаметно сказал в нос:
— …Что не божественный избранник, то латентный маньяк! Надо же, ещё считает для себя почётным делом унижение сородичей! Как земля таких носит?!
В Москве утром тринадцатого июня было ясно и люди на солнце светились счастьем не только от яркого света. Из тоннеля метро, в котором гуляли сырые сквозняки, угрюмых ото сна людей торопливо выдувало за дверь на улицу в растрёпанных причёсках и вздёрнутых платьях, награждая на выходе отдельных мужчин и этих женщин застенчивыми улыбками и мимолётным смущением. Катя тоже вышла счастливая и казалась хорошенькой — надо было видеть — улыбка тоже была на месте… Снаружи ветра почти не было — тот гулял где — то в безоблачном и голубом небе — и аромат свежей выпечки замешанный на отработанных газах машин и утренней свежести стоял волшебным образом, как чудесный кулуар, на целый квартал до самой работы. В состоянии этой радости и необъяснимого летнего восторга Катя песчинкой огромных неофутуристических песочных часов, пропала за дверьми комплекса на Пресненской набережной реки Москвы, упирающегося своим сводом в высокое небо.
Работать здесь, почти на седьмом небе, ей нравилось — красивый вид, жалко, что высоко — Катя боялась и редко подходила к окну, ни сил, ни воли не находилось смотреть, — земли из окна ни разу не видела. Разве что заметит в окне в неснижаемом небе белокрылый самолёт с инверсионным пушистым следом, засмотрится и подумает, что ни разу московские птицы так высоко над землёй, до её окон, не долетали.
— Ма, ты как сегодня на работе? — голосом совсем взрослого сына заговорила телефонная труба; звонил Матвей.
— Не знаю… Что случилось? — сразу заволновалась Катя.