— Я знала, что мне суждены страдания, — заговорила Кюлликки. — В твоем сердце жило столько женщин, что я могла занять в нем только самый крохотный уголочек. Но я так горячо любила тебя и ощущала в себе такие силы, что надеялась постепенно уголок за уголком завоевать все твое сердце, — и не сумела…
Олави понимал, что нужно отвечать, но не мог.
— Так страшно сознавать это все и чувствовать свое бессилие, — продолжала жаловаться Кюлликки. — Ты все еще — бродяга… а я слаба… и ты убегаешь от меня… к тем, которые ждут тебя…
— Боже мой! — вырвалось у Олави. — Не говори так. Ты ведь знаешь, что я не хочу быть ни с кем, кроме тебя. Только с тобой!
— Ты уходишь против собственной воли. А они, улыбаясь, встречают тебя. Я одна, а их много. Они одерживают надо мной победу, потому что я не могу дать тебе больше того, что может одна женщина. А они шепчут тебе беспрестанно, что я уже подарила тебе все, что могла, и больше у меня ничего нет.
— Кюлликки! — прервал Олави ее возбужденную речь, с мольбой глядя на нее.
Но Кюлликки, как весенний поток, ломающий лед, уже не могла остановиться.
— Они мстят мне за то, что я одна хотела завладеть тобой. Они являются даже тогда, когда ты лежишь в моих объятиях, они улыбаются, шепчут и тянут тебя к себе…
— Кюлликки! — закричал Олави и вцепился в ее руку, как утопающий.
— …и тогда ты обнимаешь их и целуешь их, — закончила Кюлликки, вырвала у него руку и зарыдала.
Олави был сражен. Все, что тяготело над ним, как проклятье, все, что отравляло их счастье, было теперь названо.
Отчаяние Кюлликки нарастало, как снежная лавина. Вся их жизнь — со всеми планами и надеждами — казалась ей теперь одним сплошным самообманом.
— Будь у меня то, о чем я смертельно тоскую уже второй год, я примирилась бы со своей судьбой. Его у меня не отняла бы никакая сила в мире. Но… теперь я поняла, почему мне это не дано, и теперь у меня не будет уже никакой надежды.
Она заплакала навзрыд.
Точно острый нож вонзился Олави в сердце — в самое больное место. Он пытался утешить жену, хотя сам давно утратил надежду. Он один был во всем виноват — теперь и она это понимала. Он оцепенел от горя и умолк.
Когда Кюлликки немного успокоилась, ее испугала тишина.
Она быстро обернулась к Олави. Его лицо было так печально, что она почувствовала угрызения совести.
— Олави! Дорогой Олави! — сказала она, хватая его за руки. — Что я наделала? Я не хотела тебя упрекать. Может быть, это я сама виновата… наверно, так и есть!
Но Олави продолжал сидеть неподвижно. Он только изредка вздрагивал всем телом.
Кюлликки стало так жаль его, что ее собственное горе померкло.
— Не надо печалиться, Олави, — сказала она так нежно, будто хотела загладить нанесенную обиду. — Как я могла быть такой безрассудной, такой глупой, слабой и эгоистичной…
— Нет, — перебил ее Олави. — Ты такой и должна быть: ты — моя совесть. Иначе ты не была бы мне настоящим другом.
— Неправда, Олави, именно об этом-то я и забыла. Забыла наш девиз, на котором все построено: страдать и надеяться вместе. Слышишь, Олави, — вместе!
Она села к нему на колени и обняла его.
— Ты понимаешь? — горячо заговорила она. — Все это вышло оттого, что я так сильно люблю тебя.
Я хочу всего тебя! Я ни за что, ни за что не выпущу тебя и заставлю глядеть в мои глаза. Я прогоню всех, кто хочет встать между нами, я теперь снова сильная. И ты — только мой… слышишь, Олави, мой, мой!.. Почему ты молчишь — скажи мне что-нибудь!
Она согревала его своим огнем, он чувствовал, что оттаивает.
— До чего же ты хорошая, Кюлликки! — сказал он, и глаза его заблестели. — Ты для меня — все на свете, без тебя я тону. Знать бы мне только одно…
— Что?..
— Что ты не презираешь меня, что доверяешь мне, веришь тому, что я хочу принадлежать тебе одной.
— Я верю, — отвечала Кюлликки. — Я ведь знаю, что мы стремимся к одной цели, но у нас есть враги, которые нам мстят. Мы одолеем их — непременно одолеем! Тогда ты возьмешь меня — всю… как в тот летний вечер, когда ты уходил с Кохисева… И я тоже получу тебя — всего. Тогда у меня появится и тот, без которого я не могу жить.
Бревенчатые стены избушки глубоко вздохнули: «Ты права, вся причина в этом. Мерзлая земля не дает всходов».
Нити жизни
Кирккала, 7 мая 1899.
Мой единственный!
Не сердись, что пишу тебе… Да ведь ты и не будешь сердиться, правда? Ты такой хороший! Я не хотела писать, но мне надо о многом рассказать тебе.
Теперь снова весна, как и тогда, а весной на меня нападает такая тоска, что я должна отправиться на твои поиски и поговорить с тобой… потом опять можно ждать следующей весны. Ты, наверное, чувствовал, что я уже приходила к тебе… теперь, узнав твой адрес, я отправляюсь к тебе по почте.