В дороге Мишка узнал, что Генрих жил на Балтийском море, по которому так вот на машине не проедешь. Там только яхты, пароходы огромные — побольше байкальского трудяги «Комсомольца» — ходят и иногда всплывают подводные лодки. «А на чем-то вы там играли?» — смущаясь, спрашивала смуглая Зоя. Нет, отвечал Генрих, не играл, а был настройщиком органа. И он объяснял, что это такое. В общем, лес трубок, эривунов, как сообразил Мишка. Эривун, оленную трубу мастерить дядька Кеша научил. Просто обдираешь бересту с березы и сворачиваешь такую цидулю, вроде самокрутки для табака. А потом осенью, когда гон у изюбра начнется, с этой трубой стоишь и втягиваешь в себя воздух — рев быка и выходит.
И это сооружение на другом краю мира Мишка лесом оленных труб и представлял. И думал: что за звук бы получился?
«О как», — тихо бормотала Зоя, поправляя черные волосы, выбившиеся из-под вязаной шапки, поводя черными раскосыми глазами.
Так они и ехали по завывающему Байкалу, Ламу…
Начертил этот путь углем, он был тоже похож на приток главной Реки.
Но мучения Мишки на этом не закончились, главная боль была впереди. Хирург в поселке ругался со своей медсестрой, толстой бабой. У них не было какого-то лекарства. И злой хирург лез скрипящими пальцами в самую боль в коленке. Мишка орал как бешеный. Толстая баба его держала. А ногу ему привязали. В глаза бил свет огромного металлического вогнутого круга. Как будто десять звезд Чалбон глядели на него оттуда. И сам он кружился, как космонавт, по орбите раздирающей боли. И тогда он впервые увидел прабабку Шемагирку. Это не он, а она кружилась по орбите металлического круга. Лицо Шемагирки было красивым и молодым.
Сейчас, на витке новой боли через много лет, он об этом вдруг догадался. Это было предчувствием новой встречи. Где-то на Реке Энгдекит он должен ее встретить снова…
И на Мишку нашло забвение. А когда он очнулся, то операция уже закончилась, и медсестра накладывала гипс на ногу, ругаясь уже с Генрихом. Снова из-за лекарства, дающего избавление от боли. Лекарства не было. И Генрих прямо обвинял молодого нервного хирурга и белобрысую эту бабу в преступной растрате. Мишка чувствовал страшную усталость. И не понимал, зачем дядька Генрих ругается, все ведь закончилось, и резиновые пальцы не возятся в рваной коленке. «Вы молитесь, чтоб он не охромел! — огрызалась белобрысая баба. — А он не охромеет, потому что у хирурга высший дар!»
Уезжали они уже на следующий день. Зоя купила ему шоколадку с Буратино на обертке. Они с Генрихом ночевали в гостинице, а Мишку оставили на ночь в больнице.
Снегопад перестал, но солнце все не выглядывало. А от тетки Зои как будто свет какой шел. Настроение у нее и Генриха было отличное, они переглядывались, улыбались и шутили. Мишка с удивлением косился на тетку Зою, иногда не узнавая ее, — такой молодой и нежной она вдруг стала.
И красная машина упорно ехала, гудела. В кабине было тепло. Нога в гипсе лишь слегка ныла, совсем не болела… И так хорошо Мишке, наверное, никогда еще не было.
Когда прибыли на свой берег и подкатили прямо к крыльцу, вышел снова пьяненький дядька Кеша, — он хоть и пьяненький был, а тоже как будто не узнавал Зою, таращился на нее. Высокая Зоя как будто еще выше стала, а узкие глаза ее сверкали серебром, и смуглые щеки жаром тлели. Бабка Катэ насупилась было, но уже переключилась на своего нэкукэ, на его загипсованную ногу.
— Оле-доле, — пробормотала она свою вечную присказку, качая головой. — Как из березы новую сделали.