– Не понимаю вас, – сказала Надя, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не позвать на помощь. Но пожилой не стал делать ничего особенного и не говорил ничего угрожающего. Он аккуратно защелкнул чемодан и поставил его рядом с Надей.
– В таком виде я взять не могу, – сказал он наконец.
– А куда мне его деть?
– Понятия не имею. Это вам теперь решать.
– Вы ничего не хотите мне объяснить? Где Смирнов, например?
– Какой Смирнов? – спросил он, и Надя поняла, что Смирнов, конечно, пользовался псевдонимом.
– Тот, что мне оставил… это.
– Откуда же я знаю? – удивленно сказал серый. – Это вообще не мое дело.
– А ваше какое?
– А мое дело принять, но в таком виде я не приму. Дальше ваше дело. Извините.
Он встал, обдернул пиджак и быстро пошел к выходу. А что могла сделать Надя? Она посмотрела ему вслед, увидела сквозь стеклянную стену «Сонаты», как он сел в такси, и даже не стала запоминать номер. Что это даст? Она расплатилась за чай и хотела забыть чемодан в кафе, но это выглядело бы подозрительно, и, кроме того, ее тут знали. Она встала и взяла чемодан, показавшийся ей особенно тяжелым, и повезла его домой, но около дома передумала. Сама мысль о том, чтобы поднимать его на пятый этаж, пусть даже в лифте, показалась ей невыносимо скучной и унизительной, и она оставила его на помойке возле дома.
Всю ночь ей очень плохо спалось. Ее мучила мысль об уродливом красном зайце, о никому не нужных фотографиях, о жалких стариках, собравшихся на жалкое застолье. Ей стало казаться, что все эти остатки чужих ненужных жизней были доверены ей, могли получить у нее последнее пристанище, а она вот так ими распорядилась, и на свалке теперь оказались жизни десятков людей, из которых ей почему-то жальче всех было обладателя удостоверения из грузинского минпроса. Но сама мысль о том, чтобы забрать чемодан прямо сейчас, ночью, была невыносимо пугающей – черт его знает, что там творится ночью вокруг этого чемодана, может, тени людей с фотографий водят вокруг него хоровод под неслышные песни шестидесятых годов… Окна у нее выходили во двор, а помойка была с другой стороны, на краю оврага: брр! Но утром, когда все эти страхи уже казались чушью, она побежала на помойку и подхватила чемодан – отсыревший, что ли, и потому совсем неподъемный; дома перебрала все вещи – словно ей могли что-то подбросить, но нет, конечно, плюшевые зайцы не размножаются, – и стала поднимать проклятую тару, чтобы спрятать на антресоли, и тут-то у него оторвалась ручка.
То есть теперь он был еще и без ручки.
Но она запихала его туда и даже изредка доставала, уже начав относиться к этим людям с фотографий как к членам своей семьи. Она придумала им фамилии, биографии, потому что о собственных предках не знала почти ничего; она спросила мать (отец погиб, еще когда ей было пять), не знает ли она некоего Каламия, но мать, конечно, не знала. А чего Надя ждала – внезапно обнаружившихся связей? Нет, так не бывает или бывает только в самой плохой фантастике, а у нас и не фантастика вовсе. Поскольку других старых чемоданов у нее не было и вообще она сбежала из предыдущего брака с минимумом вещей, она стала подкладывать в этот чемодан какое-то свое старье, и теперь, кроме советских артефактов, там жили старые туфли (их жаль было выкидывать, их она купила в хороший и важный день), платье, которое вполне еще годилось, но надевать его не хотелось по разным причинам (да что там, она была в нем в тот вечер, когда пришел Смирнов), пачка газетных рецензий за разные годы – в общем, ничего особенного, но подобие семейной истории. Интересно, как все эти вещи шестидесятых годов уживались с вещами девяностых. Наверное, они ссорились, а потом поняли, что никому больше не нужны, и впали в обычное для забытых вещей беспамятство.
А потом появился Надеждин, с такой подходящей фамилией, и родился сын, и началась нормальная жизнь – чемодан лежал на антресолях, как член семьи, и даже никогда не снился. Жизнь шла хорошая, но как бы без соли. Только однажды, когда Надиному сыну уже было десять, позвонил Смирнов, и Надя сразу узнала этот спокойный, очень усталый голос.
– Здравствуй, Надя, – сказал он.
– Это кто? – спросила Надя выцветшим голосом, хотя сразу все поняла.
– Зря ты это, – сказал Смирнов. – Он должен переходить.
– Он уже без ручки, – сказала она машинально.
– Да и ладно, – ответил он и после паузы объяснил зачем-то:
– Добавлять можно. Выбрасывать ничего нельзя.
И отрубился, и больше, конечно, не звонил.
Когда сыну было уже пятнадцать, он полез на антресоли убирать коньки.
– Ма-ам! – позвал он. – Давай выкинем этот чемодан. Я вообще не помню, чтобы ты его доставала.
– Нельзя, – сказала Надя. – Пусть лежит.
– Да зачем он нам? Там небось дрянь одна.
– Пусть лежит, – повторила Надя с внезапной яростью, и сын, ворча, смирился.
И ПОЭТОМУ ОНО ТАК ВСЕ И ИДЕТ, ПОНИМАЕТЕ, ВОТ ПОЭТОМУ ОНО ВСЕ ТАК И ИДЕТ, ТО ЕСТЬ ТАК И ЛЕЖИТ.
За кулисами
12 ноября, около полуночи, в ресторане Криста Александр Николаевич заметил капитана Стафиди. Тот поманил его пальцем.