– Саша? Таня? – спросил он вдруг. Дело в том, что, как понимал он теперь, – и это, кстати, мог быть тиф, потому что тиф часто начинается с подобного бреда, – она была именно Саша, девочка из Киева, которую он любил так страстно, так жарко, как не случалось ему любить потом. Ей было двенадцать, ему на год меньше, и она так заливисто лгала! Она лгала, что ее родители не настоящие, что они выманили ее из цирка, где она ездила по канату на велосипеде. Это очень трудно, но можно научиться. Она была звезда цирка, но директор цирка, ужасный немец, ее бил, не давал толком есть, ей никогда – ты можешь вообразить, никогда! – не покупали мороженого. И родитель, пожилой, добрый, одинокий, который не был ей настоящим отцом, и настоящего она никогда не знала, потому что выросла на арене, – этот родитель помог ей сбежать, соблазнив ее мороженым. Она поддалась и должна теперь ходить в скучную гимназию, и ей не покупают велосипеда, чтобы заставить ее забыть цирк, а когда-то, когда-то! От нее обмирали Лион, Марсель, да что там, от нее обмирал Бердичев! Ей предлагали даже собственную яхту, где на полу в каюте лежала шкура медведя. Тут уж нельзя было не поверить, шкуру медведя она не могла выдумать. И в доказательство своих триумфов в Лионе и Марселе она даже спела жестяным или скорей стеклянным голосом: «Ле гроссет у фон де кебюле э потон ле фе де соле, а фато Калле гроссет-бюле, фарам, фа-фа! У поттен ла кетт де гра-кале, э фонсе солле тролле-бюле, э солле векон ле кебюле, фарам, фа фа!» Эти слова ничего не значили, это он понимал и тогда, но они были, вероятно, волшебные. И вдруг она страшно дернула его за рукав, и точно – налетел ветер, упала ветка. Могла бы упасть на него. И сразу опять стало безветренно, словно этот порыв из ниоткуда ворвался вдруг, только чтобы дать ей возможность его спасти. А потом, точно, какой-то добрый господин забрал ее домой, и больше Александр Николаевич никогда ее не видел, а когда увидел, ее уже звали Таня. Она была сестрой его нового друга, и новый друг тотчас обесценился. Конечно, приходить к ним стоило только ради Тани, и даже «ангельская пыль», которую он посулил, не имела теперь никакого значения. Самым ангельским была Таня, но она куда-то исчезла, уже во второй визит он ее не застал, а потом как-то все закрутилось, – он спросил тогда этого нового друга, дылду Чурихина, где сестра, а тот ответил с фальшивой небрежностью: «Танька, что ли? Не заглядывайся, брат, она не для тебя, да и редко я ее видел с одним и тем же два вечера подряд…» Разумеется, но это именно потому, что рядом не было его, настоящего: после него бы она никогда, ни с кем – но у них не было времени, и шел тринадцатый год! Она успела только ему сказать: вам этого не надо, совсем не надо. Имея в виду ангельскую пыль, к которой он так и не приохотился.
Она появилась только в облике маленькой травести, за кулисами, когда он едва входил в славу, – и теперь не могла не явиться на последний концерт, но у них опять совершенно не было времени.
– У нас очень мало времени – так и сказала она. – А здесь я вот для чего: если вы хотите остаться, то я это могу устроить.
– Откуда вы знаете? – глупо спросил он.
– Откуда я знаю? Что значит откуда? Все знают, все только думают, как убежать, и многие хотят остаться, но не знают, что будет. А я знаю, и я могу вам это устроить. Вы понимаете, конечно, что тут первое время будет тяжело. Но тяжело будет для офицеров, офицерам они будут, конечно, мстить, а местных они не будут трогать. Я поселю вас у тетки, это под Севастополем, в Балаклаве, и никто не тронет вас. А я знаю, что у вас есть навык медбрата, вы будете вместо фельдшера, фельдшеры им нужны. И вы спокойно переждете тут плохое время, а потом можно будет уехать куда вы захотите. Можно в Киев, у вас там родные. Можно в Петроград. Он будет… ну, неважно. Даже в Москве можно будет жить, первые пять лет вообще легко, а потом вы устроитесь. Я все время буду с вами, если вы не прогоните, ведь вы не прогоните.
Она говорила быстро, но не лихорадочно, – говорила так, что за каждым словом чувствовалось твердое знание. И чем дольше она говорила, тем ясней он понимал, что действительно мечтал о ней всю жизнь и встречал ее на всех путях, но не всегда узнавал; ему хотелось убедиться в ее реальности, взять ее хотя бы за руку, – но, даже уже чувствуя в руке ее холодные крошечные пальцы, он не решался к ней прикоснуться. Это почему-то было нельзя. Ее можно и нужно было выслушать, но совершенно нельзя было трогать.
– Хорошо, – сказал он, продолжая мысленно отсчитывать минуты; у него еще десять минут было до выхода на сцену. – Но если уеду? Если я уплыву, как вы это говорите? Я сам еще не знаю, но если это допустить?