Раздался короткий звук. Дверца захлопнулась.
Он смертельно испугался. Медовый сот упал. Теперь медведь уже не обращал на него никакого внимания. Он стоял, не в силах заставить себя тронуться с места, все ещё не очень понимая, что произошло, и в то же время весь уже во власти бесконечного страха, сковавшего его силу, мысль, взгляд.
Вдруг он развернулся на месте, встал на дыбы и всей тяжестью тела с размаху бросился на упавшую дверь. Железные прутья больно оттолкнули его. Лобик неловко повалился, вскочил и вновь бросился на дверь, схватил поперечный брус зубами, чтобы сразу вырвать его, но теперь боль пронзила зубы, в пасти возник вкус крови, куски раскрошенного клыка вылетели вместе с кровью. Плащ его друга тихо соскользнул на пол и кровь Лобика тёмными пятнами промакнулась на нем.
Неистовство продолжалось долго. Пожалуй, на всех железных прутьях содрогавшейся клетки остались клочки шерсти, кровавые метины, белая пена. Совершенно потерявший рассудок, медведь без конца сотрясал железо, гнул прутья, грыз половые доски, кидался из стороны в сторону, разминая на полу медовые соты, листья, щепки от досок. С каким-то сумасшедшим нутряным рёвом раздирал он молчановскую куртку и запах её — предательский, коварный запах — теперь не успокаивал, не усыплял, а только добавлял бешенства и силы. Медведь рвал и рвал примету человеческой подлости, чтобы хоть как-то выразить силу ненависти, порождённую этой подлостью.
К середине ночи он выдохся окончательно и без сил, почти без чувств растянулся на полу. Прямо у высохшего носа его, рядом с окровавленной разбитой пастью лежали раздавленные соты, но этот, недавно ещё такой прельстительный запах сейчас не вызывал в нем ничего, кроме глухого, бесконечного отчаяния.
5
Ещё шла ночь, и остаток её Лобик провёл в непрестанных попытках отыскать выход из клетки. Теперь он обходил стенку за стенкой, обнюхивал прутья и пытался найти хоть какую-то щель или слабое место, чтобы расширить узкие просветы, по ту сторону которых тихо спал лес, его лес, где свобода и жизнь. Он поддевал когтями доски, но от них отрывались только мелкие щепки. Он десятки раз исследовал дверь, тряс её двумя лапами, хватал пастью, пытался поднять, но она прочно сидела в пазах и только гремела, когда он раскачивал её, как гремят кандальные цепи.
В плену…
Чуть побледнело небо. Глаза лежащего медведя, наполненные безысходной тоской, смотрели на чёрные силуэты грабов и на светлеющее небо. Если бы мог он плакать, какими слезами оросил бы свою тюрьму! Если бы он мог выть, как воют таинственной ночью волки, — какие драматические звуки заполнили бы притихший лес и далёкое, бесстрастное небо! Если бы мог он разбить себе голову или броситься со скалы вниз, как сделал когда-то загнанный медведем олень, — ничто не остановило бы Лобика, который также предпочитал смерть позорному пленению.
И не страх перед смертью пугал его. Чувство это неведомо дикому зверю, который ежедневно видит смерть перед собой в бесчисленных её проявлениях. Его не отпускало ощущение пустоты, безысходности перед явным, чёрным предательством Человека-друга, заманившего в ловушку.
Когда он услышал шум шагов и приглушённые голоса, то не встал, не сделал ни малейшего движения, чтобы вырваться или напасть на своих лютых врагов. Кажется, он даже не видел, хотя глаза его были открыты, а сердце переполнено ужасом и ненавистью. И это его внешнее безразличие остановило лесников поодаль, испугало их сильнее, чем если бы встретил он их боевым рёвом, разинутой пастью и дикими прыжками за железной преградой.
— Готов! Попался! — воскликнул «Сто тринадцать медведей», и в голосе его сквозь радость удачливого охотника явственно послышался затаённый страх перед мохнатым пленником. — Ну, мужики, что я говорил? Игнат, и ты, Володька, дуйте за трактором, и поживей. Я останусь караулить своего ведьмедя, ведь это мой ведьмедь, сто четырнадцатый, подлец, самый что ни на есть хитрющий, всем зверям зверь! Топайте, братцы. Трактор сюда, и пусть там позвонят Капустину, обрадуют, и чтобы он живее гнал в совхоз машину и крант для подъёма.
— Дай хоть глянуть, что за зверь…
— Гляди, гляди, но близко не касайся, вы не больно доверяйте, он лежит, притворяется, а чуть что — и в лапах. Хитрован за троих! Те ещё лапы!
— Одноухий какой-то…
— Было, было, — быстро сказал дядя Алёха. — Это ему рысь оттяпала.
— Неужто он на ту одёжу прельстился?
— Вот что, мужики, — вдруг серьёзно, даже строго произнёс Бережной, — если хотите премию заиметь и вообще без неприятностев, начисто забудьте про одёжу, понятно? Не видели, не знаете, и все такое. Это я вам по-дружески советую. Ни-че-го! Не было никакой одёжи. Пымали на соты — и все. Потому как, если Молчанов узнает, не сносить нам головы. Молод, но горяч, понятно? Это мы его знакомого ведьмедя взяли, вот так. Мы-то в курсе, а вот он до поры до времени того знать не должон. И если кто из вас тявкнет, от меня он особо получит по всей норме и даже с довеском. Своей новой должностью я дорожу и вам дорожить советую. Договорились?