Я стонал, но ничего не говорил. Я вырубился.
Наши соседи — семейство Поупов и семейство Дженкинсов — вышли из дома, чтобы выяснить, что там за шум.
Они думали, что на носилках лежит мой дедушка. Они были потрясены, увидев в сгущающемся сумраке, что это я на носилках лежу. Я — Мэтью. Похититель их молочных бутылок Разбиватель их окон. Подглядыватель за ними в бинокль с дерева. Ужас их домашних питомцев.
Меня погрузили в «скорую». Руки женщин метнулись к губам. Головы мужчин медленно качнулись.
Доктор настоял, чтобы бабушка с дедушкой ехали в отдельной машине. Он сказал, что есть небольшой риск заразиться.
Он хотел знать, есть ли у меня друзья, с которыми я контактировал последние несколько недель.
У бабушки с дедушкой были телефоны Эндрю, Питера и Пола, записанные все в одном месте.
— А еще его сестра, — сообщил дедушка. — Но она уже шесть недель в Баден-Бадене.
— Тогда с ней все будет в порядке, — сказал доктор.
Санитар «скорой» воткнул мне в руку иголку, от которой тянулась трубочка к прозрачной бутылочке.
Я был вылитый мертвец: такой же серый, как и одеяла, в которые меня плотно закутали.
«Скорая» тронулась в путь, а дедушка с бабушкой смотрели ей вслед, пока она ехала по Коровьему проулку.
Доктор от нас позвонил остальным. Эндрю с Полом были в Стриженцах. Питер ушел к себе.
Думаю, водитель «скорой» знал, что я умираю. Он включил сирену, но, поскольку дороги были пусты, выключил, и большую часть пути мы ехали в тишине.
Мы приехали в мидфордскую больницу. Меня прямиком отвезли в отделение неотложной помощи, в инфекционную палату.
Сотрудники «скорой» пошли делать себе прививки.
Другие врачи измерили мне температуру, прослушали грудь, потрогали виски, покачали головой.
В ситуации вроде моей они мало что могли сделать. Слишком поздно.
Где-то через час, около девяти, приехали бабушка с дедушкой. Загоняя машину на стоянку, они поцарапали чей-то автомобиль, и им пришлось сходить за ручкой и бумагой, чтобы оставить пострадавшим записку.
Они стояли в коридоре и смотрели на меня через большое окно. Бабушка плакала, а у дедушки глаза влажно блестели. И в них мокрилось что-то навроде чувства вины.
— Что же мы наделали? — спросила бабушка у дедушки.
— С ним все будет в порядке, — соврал дедушка.
Когда кто-то выходил из палаты, они накидывались на него с вопросами. Наконец главный врач отвел их в маленький кабинет и попытался подготовить к худшему (то есть обрисовать весь ужас ситуации, чтобы они перестали досаждать всем вокруг). Он позволил им немного поплакать у себя в кабинете. На стене висел плакат беременной женщины с сигаретой в зубах. У бабушки с дедушкой слов не было, они просто плакали и плакали. Через два дня должна была вернуться Миранда из своего Баден-Бадена. Они думали, как же им сообщить ей ужасную новость.
Я умер в тот же вечер, в 21.27. Оставшееся время, по крайней мере внешне, прошло без особых событий.
Однако в мозгу, под стенками черепной коробки, продолжало происходить много чего.
Во многих смыслах я чувствовал себя лучше.
Я оглядываюсь на те минуты почти с ностальгией. Там, в больнице, царил полный покой. Я лежал тихий, таким тихим я никогда в жизни и не был.
В каком-то смысле я готовился, как делают многие умирающие, к тому, что мне предстоит после смерти.
Единственный критический момент наступил в самом конце, когда сердце перестало дергаться. В течение совсем недолгого времени врачи и медсестры пытались оживить меня с помощью электрошока. Но я уже плыл над головами.
Я умер.
Я летел.
Впрочем, полет — это из области мелодрамы.
В это мгновение я был в своем теле, а в следующее — уже нет.
Бабушка с дедушкой сидели рядом. Я не слышал, как они говорили мне «мы тебя любим», и «прости нас», и «жаль, что так получилось», и «Мэтью, прости нас». Я не чувствовал, как они сжимают мне руки (бабушка правую, дедушка левую), и целуют меня в лоб, и гладят по щеке. Покидая тело, я не прошел через их печальные сердца. Я ничего не чувствовал. Я уже находился вне. Я превратился в собственный прах И о том, где мой прах найдет пристанище, я думал не больше, чем о том, откуда он вообще взялся. Единственное, что я чувствовал, — нежелание прощать их, а еще желание, чтобы их не простили другие. Я отшвырнул их так же легко, как отшвыривают серый камешек на пляже, где нет ничего, кроме серых камешков.
Последний образ, который запечатлелся во мне, последняя картинка — это кровать, вид сверху, я сам, посмертные заботы обо мне, мое лицо, дряблое, серое.
Затем серый цвет превратился в белый, а белый во что-то совсем иное.
Глава шестая
ЭНДРЮ