Пока я с вертолета, пролетающего над Манхэттеном, разглядывал Нью-Йорк, будто проплывая в лодке со стеклянным дном над тропическим рифом, Гумбольдт, вероятно, рылся среди своих бутылок, отыскивая хоть капельку сока, чтобы смешать его с утренним джином.
Жизнь возможна лишь благодаря ускользанию от идеи времени.
Не знай я, что покончить с собой можно в любой момент, удавился бы немедленно!
Путь Твой в море, и стезя Твоя в водах великих, и следы Твои неведомы.
А теперь давайте подумаем с вами вместе: что бы мне сейчас выпить?
14. Стихи Альберты
Прекрасны были стихи Альберты, прекрасны, как сон. Свет, а может быть, тень, луч света или тень младенца, душа — нежная, загадочная, непостижимая — скользила по строкам, от строфы к строфе. Не покидая отчего дома, Альберта хрипловатым сопрано воспевала все предметы и утварь, что когда-то там были. Читала стих о жестяном чайнике на шестке, в котором некогда кипятили воду, читала о той воде, о том шестке, о свече, в ночь под Рождество горевшей на столе, читала замечательную лирическую поэму о вязаной шапочке мальчугана, который каждый день по дороге в школу проходил под окнами ее дома.
Сколько это продолжалось, не знаю, долго ли Альберта читала стихи, не знаю: кажется, недолго, и, кажется, во время чтения меня ни разу не сморила упоительная, минутная или более продолжительная дремота. Так или иначе, читала она, стоя посреди комнаты, как посреди сцены; все тогда указывало — да и теперь указывает, — что это должно было выглядеть чертовски смешно, однако не только не было смешно, но чем дальше, тем сильнее меня волновало. Я слушал стихи стоящей как изваяние на замусоренном полу Альберты, и мне чудилось, что я лежу на облаке.
Потом она присела на край облака, сразу ставшего соблазнительным краем матраса, и положила свою теплую ладонь на мою холодную руку и задала мне вопрос, который я тысячу раз слышал, задала вопрос, который мне уже задавали тысячи, миллионы людей, задала вопрос, который мне уже задавали европейцы, азиаты, американцы, африканцы, австралийцы и, кажется, даже эскимосы, задала вопрос, который до сих пор мне не задавал, пожалуй, один только Господь Бог.
— Почему ты пьешь? — спросила Альберта.
— Альберта, — ответил я хрипло, — если бы мы с тобой познакомились двадцать лет назад, я бы вообще не пил.
— Начнем с того, что двадцать лет назад мне было четыре года и, если бы мы тогда и впрямь познакомились, ты бы пил в два, а то и в сто раз больше, — отвечала она. — И вообще, зови меня Аля, так лучше. — И повторила: — Почему ты пьешь?
— Не знаю, — ответил я. — Не знаю, вернее, у меня есть тысяча ответов. Ни один не назову правдивым, но в каждом есть доля правды. И все равно нельзя сказать, что в сумме получается одна большая правда, чистая правда. Я пью, потому что пью. Пью, потому что мне нравится пить. Пью, потому что мне страшно. Пью, потому что генетически к этому предрасположен. Все мои предки пили. Пили прадеды и деды, пил отец и пила мать. У меня нет ни сестер, ни братьев, но я уверен: будь они у меня, все до одного — и братья, и сестры — тоже бы пили. Я пью, потому что у меня слабый характер. Пью, потому что у меня что-то сдвинулось в мозгах. Пью, потому что чересчур вялый, а хочется быть поживее. Пью, потому что нервный и хочу успокоить нервы. Пью, потому что грустный и хочу повеселить душу. Пью, когда счастлив в любви. Пью, потому что тщетно ищу любовь. Пью, потому что слишком нормальный и нуждаюсь в толике безумия. Пью, когда у меня что-то болит и хочется унять боль. Пью, если по ком-то тоскую. И пью на радостях, если тот, по ком тосковал, рядом. Пью, когда слушаю Моцарта и когда читаю Лейбница. Пью, будучи сексуально возбужден, и пью, когда пропадает всякая охота. Пью, когда выпиваю первую рюмку, и пью, когда выпиваю последнюю рюмку, — это уж обязательно, ведь последней рюмки я пока не выпил.
— Погоди, — с явным раздражением сказала Аля-Альберта. — А вообще бывают такие минуты, когда ты не пьешь?