Это был маленький, заядлый человек с сухим лицом. Они бродили по берегу водохранилища, и глядя на мутное, застоявшееся водное пространство, окутанное сереньким днем, он и заговорил, что и время такое — неподвижное. И если что и движется, то это они с Машей, а за ними и весь мир. Он засыпал Машу формулами, в которых Маша ничего не понимала, и обстоятельно и пылко рассказывал о какой-то статье, которая должна была выйти или уже вышла в каком-то зарубежном журнале. Надо двигаться, надо двигаться, — говорил он поминутно, подбадривая самого себя.
Вдруг Маша заметила, что он как бы между прочим выискивает что-то в вытоптанной траве. Маша присмотрелась — это были крошечные грибы, чем-то похожие на обыкновенные поганки. Он собирал их в носовой платок.
— Вам они зачем? — спросила Маша.
— О, — сказал он с как-то сразу посветлевшим лицом. — Из них такая подливка! К чему хотите, каше или макаронам.
Маше захотелось есть. Хорошо бы яичницу с помидорами, но ни того, ни другого в магазине, конечно, не будет. По дороге домой она купила пельмени. Переперченные и склизкие. Время было такое или просто на пути сквозь время они встретили такие обстоятельства. Материал она написала, но он почему-то уже не пошел, и все равно было ощущение какой-то неловкости, потому что написать ей хотелось именно об этих крошечных грибах, которые химик, чья статья была издана или должна была быть издана где-то за рубежом и которому в институте уже три месяца не платили зарплату, употреблял в пищу.
Несколько лет Маша с Рерихом не общалась. После того, как он вернулся с Севера, при встрече с ней он отводил глаза и нарочито надменно отворачивался, ведь именно из-за Маши, из-за того, что она так доверчиво и глупо рассказала о нем Коржанцу, и сорвалась его северная эпопея. Может, она сорвалась бы и так, сама по себе, из-за его неуживчивого характера, но так получилось, что виновата была именно Маша. Коржанец был там его врагом, и разборки у них были свои, но одним из решающих моментов было то, что на товарищеском суде, а ведь разборки их дошли до товарищеского суда, Коржанец обвинил его в безнравственной личной жизни. Конечно, и тогда Рерих мог остаться, но Таня Седова, оскорбленная, поссорилась с ним и уехала, и через какое-то время он уехал тоже.
Но Рерих был незлопамятен, а может, уже существовал как-то иначе, только однажды он сам, первый, окликнул Машу на улице. И окликнул скорее дружелюбно. Более того, он затащил ее в ближайшее кафе и сам принес кофе.
— Тебе с сахаром?
— Конечно.
— На этот раз обойдешься. На сахар у меня денег нет.
Маша покладисто стала пить кофе без сахара.
— Вообще, все не так плохо, — сказал Рерих, усаживаясь напротив. — Мне самому ничего не надо. Я могу есть одной яйцо в день, ну два. Планов, как поправить дела, хватает, но это не сразу. Потом, я пишу роман.
— Роман? — удивилась Маша.
— Ты в меня не веришь?
— Ну почему именно роман? А не рассказ или небольшое стихотворение?
— Каждый мужчина, — сказал Рерих с непонятным ожесточением, не отреагировав на шутку, — должен родить ребенка, посадить дерево, построить дом и написать роман. Сына я родил. (У Рериха был сын от первого брака.) Деревьев насажал кучу ко всем праздникам еще в пионерах, дома строил в Солнечном и еще построю. И роман напишу. Спою у первобытного костра.
— У какого костра? — не поняла Маша.
— У первобытного. С чего началось все это словотворчество? Сидели у первобытного костра охотники и травили друг другу байки, как охотились, как другие племена тузили. Ведь всегда тузили, и люди друг друга всегда тузили. И будут тузить. Хотя бы за то, что друг на друга не похожи. Нет одинаковых. Хочется слиться во взаимном объятии, а устройство не позволяет, отторгает устройство. Там, где у одного колючка, у другого — шип. Страны те же люди. Мирное сосуществование невозможно. Уж за то одно можно уважать христианство — полюби ближнего, как самого себя. Пусть это недостижимо, но идея, идея... Идея — это немаловажно.
— С каких пор ты стал христианином?
— Ну, на христианина я, положим, не потяну. Но я всегда мог признать чужие достоинства. Ты скажешь — терпимость. Значит, не любовь, а терпимость. Не любовь, которая, по Данте, движет Солнце и светила, а терпимость... Это что-то другое. — Рерих хлебнул кофе и продолжил в запале: — Но вернемся к первобытному костру. Сидели вокруг, трепались, врали. Как без этого. Вот с этого, может, и началось все мировое словесное вранье. Параллельная жизнь. Жизнь сама по себе, а все, что про нее сочиняют, «романы» в смысле, сами по себе. Жизнь ушла, а россказни остались.
Он говорил еще долго на эту тему и все ссылался на исторический музей, который изучил от и до за несколько лет своего там пребывания, про убогость старинных украшений и про доспехи, которые могли налезть только на маленьких людей, хоть эти люди и воспевались в «романах» тех лет как исполинские сказочные гиганты.