…Где-то в комнате стучали часы — они возвращали к действительности, мешали сосредоточиться, забыться, вести беседу с Еленой. Несколько раз Кольку подмывало встать, отыскать их, остановить. Но он не решался выпустить руку любимой: ему чудилось, что эта рука медленно начала согреваться.
— Ты приходи иногда, мальчишка, рассказывай, все ли люди на нашей дороге счастливы.
— Дороги нашей больше не существует. Есть дорога блокадного Невского.
— Значит, враг своего добился? Ты отступил?
— Я? — удивился Колька.
— Без ручьев не бывает рек… Каждое сердце имеет свое заветное — в этой богатство наше и сила. И непокорность. Вот почему фашисты хотят опустошить наши души, убить в них любовь, заменив ее пустотой или звоном серебренников. И ты не смеешь, мальчишка, — во имя победы! — отрекаться от румба вест-тень-зюйд. Ты должен его отстоять. Если не для себя — для детей, для потомков. Тех, которым когда-то сказал хвастливо: «Сильно и дерзостно! Навсегда!»
— Хорошо, я клянусь. Но тогда… о какой же дороге расскажешь ты сыну?
— О блокадном Невском, о нашей борьбе. Вест-тень-зюйд ему попросту не понадобится, ибо сердце сына обретет иное счастье — свое. Быть может, румб земля-космос-земля. Или песню жаворонка над полями.
…Да, да, Еленка права: нельзя позволить врагам вытравить нашу душу. Даже смертью. А он, придавленный горем, едва не сдался, едва не смирился! Разве фашистам не все равно, отчего прекращают сопротивление: от трусости или печали? Не дождутся. Думают, кончилась в Колькином сердце Елена Лаврухина? Врут! Отныне дорога вест-тень-зюйд стала шире и более грозной, потому что вобрала в себя не только любовь, но и ненависть. Она обрела решимость и ярость, которые не знают пощады, сметают вражеские окопы и втаптывают в землю танки. Так будет! А после, когда потомки придут опять, он снова им скажет, что мы любили сильно и дерзостно. До конца! Спасибо, Еленка, за стойкость, которой ты одарила. Только зачем ты так плотно прижала ресницы? Ты же знаешь, что я люблю целовать их, когда они вздрагивают!..
Хочешь, я расскажу тебе нашу жизнь? Это было давным-давно, когда ты еще дожидалась меня. В заснеженном городе, по которому шли отряды красноармейцев — с песней и с красным знаменем. Пушистые от изморози крейсеры салютовали пушечным громом. Почуявшие весну, вздыбливались кони бронзовых памятников. И, радуясь обновлению, счастливо смеялись женщины, не опуская ресниц. Глаза у женщин этого города — загадочны и красивы, как белые ночи.
Кончалась зима, но в комнате нашей стояла в вазах черемуха. И ты, победившая смерть, была не дочерью комиссара, а маленькой женщиной, что дождалась своей поры, юной женой, еще отводящей глаза при ласках. Ты сидела на ковре, поджав под себя ноги, и пела мне о девчонке, отогретой черемухой, о чайке, которая снова поднялась в небо, и об огнях кораблей, плывущих по звездной дороге вест-тень-зюйд. Положив голову в твои колени, я слушал мелодии, пришедшие с рассветным туманом. По задумчивости хватало нам только на два припева. Мы снова встречались взглядами, снова тянулись друг к другу, и на ковер отскакивали и там замирали, как павшие часовые, проявившие стойкость пуговицы… Мелодии переселялись в нас. Крейсеры салютовали снова и снова — двум жизням, сливающимся в одну.
Город торжествовал победу. На месте развалин закладывались фундаменты. Солнце снимало с неба маскировочную сетку дождей. В мужских глазах — казалось, чуточку поседевших, — пробуждалась тоска по детям. У женщин, которые дождались любимых, откровенно счастливо напухали губы. У тех же, что не дождались, вспухали невыплаканные глаза… Никто в те дни не скрывал своих чувств. Не скрывала и ты. Улыбалась перед зеркалом, застенчиво радуясь темным созвездиям поцелуев на своих плечах. Ночью мечтала о сыне, который будет похож на меня, — и каждые десять минут я прижимался щекой к твоему животу и вслушивался, гордый собой, боясь пропустить первое движение жизни. А ты, смеясь, утешала, что сын, наверное, спит или так же, как мы, замечтался. Утром я брал твою голову в руки, засматривался в голубизну твоих глаз — и угадывал смутные берега, которых мы никогда не находим. От тех берегов расстилалось море — барки, выпятив грудь парусов, уходили в него, ни разу не оглянувшись на гавань. Бригантины с грациозными стеньгами и узкими, как лица древних египетских женщин, обводами грустно смотрели им вслед, не веря в новью встречи на бесконечных бродяжьих дорогах… Я только не помню, что было раньше: тоска бригантин или плоское лицо Рябошапко.