Впереди открывалась поляна, посреди которой, как остров, темнело несколько надгробий. На одном из них — Колька не поверил глазам! — лежала веточка белой живой сирени. Той бледной и потому особенно нежной сирени, которую выращивают в оранжереях или же в комнатах. Кто же в блокадном городе, скованном холодом, мог вырастить эти цветы, не пожалев для них остатков тепла? И кто погребен здесь, кому ленинградцы в суровый свой час принесли эту веточку, согретую, быть может, последним теплом, последним дыханием? Колька прочел и вздрогнул: Мария Александровна Ульянова. Мать Ленина!
Он стоял потрясенный, встревоженный, и эта тревога разгоняла его забытье, возвращала к жизни, вытесняя пустоту воскресшим, обретшим снова весомость ощущением горя. Где-то в Стожарске осталась мама: одна, без помощи, без надежды. Жива ли? Здорова? Или выплакала глаза и сердце до самой последней слезы, за которой нет уже ничего? Выть может, над ее одиноким крестом на пустынном степном погосте дуют зимние ветры с моря и стынут белые, тоже выплаканные до дна звезды… А отец: где он, что с ним?.. Враг рвется к Волге, к Ростову, к Новороссийску. Прости, мама! И ты, которая осталась в Стожарске, и ты, которая спишь под этой веткой сирени! Трудно нам… Погиб комиссар на Буге, погиб Рябошапко. На нас, кто остался, — двойной теперь долг. А тут не стало Еленки! Слышишь, мама? Не будет ее. Никогда… Да и было ли все? Черемуха, отмели, Вест-тень-зюйд? Или мне приснились в сырой солдатской землянке и Еленкина комната, и саночки, и могила? Нет, нет, могила, кажется, есть! Вон там, в деревьях. Вон и следы, по которым пришел я оттуда. Как же мог я покинуть Еленку! Оставить одну! Ей сейчас холодно, жутко, она, наверное, плачет — тихо, чтобы не разбудить других. Мама, прости, но я должен вернуться. Сейчас же, сию минуту! Чтоб не подумала вдруг Еленка, что я забыл ее, как тебя…
Резко повернулся и бросился обратно, не глядя под ноги, глотая воздух, что-то шепча. Кусты хлестали его по лицу, морозный воздух обжигал пересохшее горло. Но разве новая боль могла что-нибудь добавить к его печали? Все, что было пережито, все, что таило в себе притерпевшееся солдатское сердце, вырвалось вдруг наружу, оглушило и ранило, как отчаянный вдовий крик… Бывают и у солдат такие мгновения.
Вот и памятный ровик, в конце его — камень. Неужели так быстро успела здесь устояться вечная тишина?
Увидел в ветвях осины над Еленкиным холмиком пустое выстуженное гнездо. Ветер мертво шуршал в гнезде, шевеля сухие былинки. К одной из них, пересилив невзгоды, пристало легкое перышко — светлое, трепетное, летучее — невесомая, почти призрачная память птичьего живого тепла. Не так ли выстудил ветер времени и его, Колькину, душу?
Он судорожно всхрапнул, словно его ударил кто-то по кадыку, прижался лицом к морщинистому стволу осины и, уже не в силах сдержать в себе тяжесть накопившихся горестей, глухо, вздрагивая спиной, заплакал.
Глава 17. ПЕСНЯ СИНИХ МОРЕЙ
Самой страшной оказалась первая ночь после возвращения на Лисий Нос… Он стоял часовым у склада боеприпасов. С моря, откуда-то из Финляндии, задувал по тусклому льду залива ветер. Над Кронштадтом висела обглоданная стужей луна — было слышно, как ветер с трудом раздвигает ее туманистый мерзлый свет. Одинокие звезды держались подальше от лунной морозной голубизны: в неосвещенных черных окраинах неба. Наверное, им, как и людям, темень казалась в зимних мерцающих далях более теплой.
Молчание фронта вновь оголяло горе, ибо предоставляло время памяти и раздумьям. Лунный свет напоминал порошу, осевшую на черную глубину кладбища… «Где-то в заливе сейчас колышется Рябошапко. Не его ли голос доносит плакучий ветер? Не он ли это стучится из глубины в каменные надгробья торосов?.. Если бы все, кто покоится в братских могилах, вдруг застучали бы кулаками в пласты земли над собой, — гул докатился бы до самых далеких планет… Луна — как выстуженное гнездо. И Еленка под этим гнездом — одна. Совсем одна… Брошенная. Заметенная снегом… Может быть, выпал гребень из ее волос — и некому волосы поправить. Может, ей неудобно лежать, но не во что упереться руками, чтобы сдвинуться. Может, попросту холодно… А он, Колька, бросил ее, оставил. Вокруг него — ветер, движение, далекие вспышки ракет. Даже боль, даже память о мертвых, даже разрывы снарядов — это жизнь. А там… Через час или два его сменят, он уйдет в землянку и, сколько ни думал бы о Еленке, все равно протрет отпотевший ствол автомата. Неужели даже в мелких заботах и обязанностях живых больше смысла, необходимости и силы, нежели в скорби? Не унижает ли это нашу любовь? И неужели он сможет в землянке уснуть, дышать, радоваться курному духу печурки? Забыть о снеге, о ветре над Еленкиным холмиком? Ведь Еленка одна там, совсем одна…