— Стишки упадочные переписываете? — свирепым шепотом спросила Любаша. — Ахматову тайком читаете? Кто руководит организацией? A-а? Говори!
— Да нет, Любовь Георгиевна! У нас нет никакой организации! — (Какие слова найти, чтобы убедить ее?!) — Мы просто так собирались! Честное слово! Чай пили… А ничего такого мы не…
— Ты, — прервала мой лепет директорша. — Лично ты. Вылетишь. Из школы. С волчьим билетом. Если не назовешь членов организации и не расскажешь, чем занимаетесь на тайных собраниях. Скажешь — поставлю тройку за поведение, этим отделаешься. Ну?
В ошарашенной голове моей тупо заработала мысль: назвать — тройка по поведению, не назвать — волчий билет. Тройка лучше, чем волчий билет. Но кого назвать, если некого назвать?
— Ну?! — страшным голосом крикнула Любаша.
В кабинет сунулась секретарша Ольга Фроловна с какими-то бумагами. Любаша гаркнула: «Вон отсюда!» — и старушка скрылась, бросив на меня сострадательный взгляд.
— Вот он, приказ об исключении, — сказала Любаша. — Мне его только подписать.
И она обмакнула ручку в чернила.
— Не надо! — завопила я. — Любовь Георгиевна, я же не отказываюсь! Но я же не знаю, кого назвать!
— А ты вспомни, — сказала Любаша. — Кто был. О чем говорили. Кто больше всех говорил. Если хорошенько подумаешь, то вспомнишь. Вот тебе бумага, вот ручка. Не хочешь говорить — напиши. А я пока по делам схожу.
Она вышла из кабинета, звеня ключами.
Хоть бы она с лестницы свалилась!
Но она вошла, и снова началось. Любаша орала: «Так-то ты поддерживаешь честь школы!» Я рыдала, слезы капали на лист бумаги. Вот, опять звонок — это уже, наверно, с пятого урока, а меня взяли со второго.
Дверь открылась, и вошла Нина Рудковская, а вслед за ней остальные пять комсомолок нашего класса.
— Кто пропустил?! — заорала Любаша. — Что надо?
Девчонки робко столпились у двери, а Нина одернула платье и вышла вперед.
— Любовь Георгиевна! Мы, комсомолки седьмого «А», пришли защитить свою подругу. Мы даем вам слово, что она ни в чем не виновата.
— Что? — сказала Любаша. Это прозвучало как «Чта-а?!» — высшая форма презрения. — Может, ты и Калашникову защищаешь?! А-а?!
Нина всегда была бледная, а сейчас она стала просто белая. Голос у нее срывался, но не от страха. Она, когда чувствовала свою правоту, — никого не боялась. Хотя Любашу и она боялась.
— Да, я и Калашникову защищаю, — сказала Нинка. — Я с ней провела долгую, откровенную беседу. Она признала, что у нее много личных недостатков. Но ведь личные недостатки могут быть у каждого, важно, чтобы человек их осознал и начал с ними бороться. Калашникова обещала, что начнет, и я ей верю. Что касается Ахматовой, то она не знала, что она запрещенная.
— А вот я и тебя выгоню вместе с ней, — сказала Любаша. — Чтобы не верила, кому не надо.
— Я считала вас справедливой, — сказала Нина. — Я вас уважала. А вы несправедливая. Я вас не уважаю и не боюсь.
Это она — Любаше!
Дзын! Ключи брякнулись на стол.
— Все убирайтесь отсюда! — приказала Любаша. И, брезгливо взглянув на меня: — И ты пошла вон!
Толкаясь, мы вывалились из кабинета в тамбур, где сидела Ольга Фроловна (потом я узнала, что это именно она отыскала Нину и сказала ей — идите, выручайте свою подругу), оделись — и на улицу. А там было солнце, с крыш сбрасывали снег. На тротуарах лежали сверкающие россыпи разбитых вдребезги сосулек. Дворники, подняв головы, смотрели, как отрываются от карнизов и падают вниз ледяные глыбы.
Странно, но ничего нам тогда не было. И тройку по поведению мне не поставили. И Калашникову на открытое комсомольское не вызвали. Ляля Розанова сказала на бюро (а Нина потом передала мне), что Любаша ей посоветовала оставить Калашникову в покое. А Любашины советы воспринимались как приказы.
Вообще, Любаша часто совершала непредсказуемо добрые поступки. Например, той же Нине Рудковской, когда та окончила школу, Любаша помогла поступить на факультет журналистики, дав ей блестящую характеристику. Так что Нинкина мечта осуществилась — она стала журналисткой и написала книгу об отце.
О чем скрипели ступени
Это лето было у меня последним, что я провела в пионерском лагере. На будущий год мне будет пятнадцать, я выйду из пионерского возраста, и меня уже не возьмут в лагерь.
Это было самое лучшее из всех пионерских лет. Может быть, именно потому, что — последнее. С вожатыми отношения были почти на равных. Даже не было стимула особо нарушать дисциплину: нам и без того многое разрешалось, и потом — хотелось оставить о себе хорошую память.