Мама сидела за столом перед самоваром и пила чай. Она прихлебывала, звучно откусывала сахар, утирала пот и ехидным голосом рассказывала своему соседу, как она обрезала электрические провода у квартиранта с первого этажа за то, что он перерасходовал лимит. Эта противная тетка ничуть не была похожа на мою маму, и я решила: если сосед опять спросит — ни за что не признаюсь.
Но сосед не спрашивал. Он, видно, забыл про меня. Он смотрел на сцену и смеялся. И все в зале смеялись, глядя на маму.
Стоило маме произнести фразу, как зал тут же начинал хохотать.
Пришел квартирант с первого этажа, тот самый, у которого управдомша перерезала электрические провода. Он просил починить провода, а управдомша повернулась к нему спиной, повесила через плечо противогаз и стала ворчать, что вот, слабые интеллигентные женщины, вроде нее, дежурят на крыше, тушат зажигалки, а некоторые здоровые мужчины отсиживаются в тылу и жгут электричество. Мама со своим грубым хриплым голосом, красным носом и резкими жестами до того была в эти минуты не похожа на слабую интеллигентную женщину, что зал опять разразился хохотом.
Несчастному квартиранту стало жарко. Он снял пальто и остался в военной гимнастерке, к которой были приколоты два боевых ордена. Управдомша повернулась, увидела на груди квартиранта ордена, и у нее сделалось такое выражение лица, что даже я не выдержала и засмеялась. А мой сосед так и закатился от смеха. Он вытирал глаза носовым платком, крутил головой и притоптывал здоровой ногой.
Никогда я не думала, что моя мама может так всех смешить. Когда она дома при свете коптилки учила эту самую роль, мне нисколько не было смешно. А сейчас я смотрела на нее и не могла удержаться от смеха. Как это так у нее получается?
В зале все время хохотали, и маме даже иногда приходилось замолкать, чтобы дать залу немного успокоиться, а то слов не было слышно.
И когда пьеска кончилась, в зале такое началось, что из первого ряда встал пожилой человек в белом халате и крикнул:
— Тише, товарищи! Не забывайте, что на третьем этаже у нас тяжелораненые!
Только тогда аплодисменты и крики стали затихать.
Я потянула за рукав моего соседа. Он обернулся ко мне, и я сказала:
— Это моя мама управдомшу играла!
— Да ты что?! — изумился сосед. — Нет, правда?! Вот это мама!
Он толкнул другого раненого, сидевшего впереди, и сказал, кивая на меня:
— Слышь, Серёга! Это вот ее мама управдомшу играла!
— Здорово! — сказал Серёга. — Давно так не смеялся. Вот это талант, я понимаю!
Он сказал что-то своим соседям, и они стали оборачиваться ко мне, и через минуту многие уже знали, что это моя мама играла управдомшу. Раненые спрашивали, как меня зовут, гладили по голове, а я сидела счастливая и купалась в славе своей мамы.
Объявили антракт, многие ушли в коридор курить, а мой сосед остался, потому что я сказала, что мама, наверно, за мной сюда придет. Он сказал, что хочет посмотреть, какая моя мама не на сцене, а в жизни. Оказалось, что он тоже из Москвы и до войны выступал в заводской самодеятельности, играл на баяне.
Ко мне подошла женщина в белой косынке с красным крестом.
— Пойдем, — сказала она, — тебя там ждут.
Я удивилась и пошла за ней. Мы прошли по коридору и вошли в комнату, где переодевались и гримировались артисты. Мама, уже разгримированная, в обычном своем платье с белым воротничком и в серой вязаной кофте взяла меня за руку, вывела в коридор и сказала:
— Пойдем скорее.
— Куда?
— Как куда? Домой.
— А второе отделение?
— Я там не занята. У меня вечером спектакль.
— Ну, мама! — стала я просить, — пойдем в зал! Хоть на немножко!
— Зачем?
Не могла я ей сказать, что мне хочется похвастаться ею перед зрителями. А они и так уже узнавали маму, подталкивали друг друга и поглядывали с любопытством.
— Неудобно. Смотрят! — сказала мама и чуть не силой вытащила меня из госпиталя.
У прохожих на улице были невеселые, озабоченные лица. На остановке трамвая стояла большая очередь. Трамвая долго не было. Две женщины в очереди раздраженно переругивались.
Мама сказала:
— Опять сводка плохая… — и тяжело вздохнула.
Ордер на сапоги
Осень была ненастная — целыми днями шли дожди. На нашей улице грязь была такая, что в ней увязали лошади. Витя кашлял, у него часто болело горло, и он обматывал шею шарфом. Он уже не казался мне таким красивым, как раньше. Он очень похудел, а нос распух и покраснел от постоянного насморка. Руки у него были в ссадинах и заусенцах, ботинки от постоянной сырости совсем развалились, так что приходилось обвязывать их веревочками. Мама запихивала в Витины мокрые ботинки комки газеты и ставила на печку. Но печь не каждый день топили — дрова экономили. За ночь ботинки не успевали просохнуть, и Вите приходилось надевать по утрам сырые ботинки.
Мама и Шура сбились с ног, разыскивая для Вити сапоги. Но на рынке за сапоги просили слишком много, у нас таких денег не было, а в распределителе обувь и одежду давали только по ордеру, специальному разрешению, которое можно было получить только по блату. Блат — это нужное знакомство. А у нас его не было.