В дупло нанесло снега, я выгребала его окоченевшей рукой без варежки, чтобы нащупать записки, совала их в карман, озиралась по-шпионски — не видит ли меня кто. Помнится, записок было гораздо больше, я же чуть ли не каждый день, а бывало и по два раза в день бегала к воротам. Может, их птицы растащили, а может, провалились на дно дупла и теперь не дотянешься? А те, что достала, смялись в комочки, а дома, в тепле, размокли, расползались в руках. Все-таки я их спасла — устроила между страницами книги «Ребята и зверята». Они там высохли и расправились. Хорошо, что они все были написаны карандашом. Если бы чернилами — их бы уже не прочитать, чернила бы расплылись от влаги. А карандашом — можно. И я их наконец-то прочитала.
«Мая любимая Аня ты меня не бойся
Аня я тебе штото скажу ты не уходи»
«Дарагая любимая моя Аня
Мы должны установить место для записок. Как по твоему где оно будет. Пока записку передаст мой брат. Ответ дай немедленно».
Марик.
«Дарагая моя возлюбленная Аничка я тебе буду всё время писать но ты когда прочтеш хоть одну рви».
«Аня ты изменила мне я пишу тебе последнюю записку
Ответ немедленно».
(Я — изменила?! Никогда этого не было, и быть не могло! Это он увидел со своей крыши, как к нам пришла мамина подруга Татьяна Борисовна со своим сыном Мишкой. И чтобы мы им не мешали болтать, они велели нам с Мишкой поиграть вдвоем. Мы и играли. Строили дом из палочек. Вот он и подумал. Но потом он понял, что это не так, и простил).
«Дорогая моя Аничка, я думал, что ты бросила меня а любиш своего друга.
Милая Аничка я тебя прошу нечего не показывать этому мальчику.
Ане от Мары».
Я спрятала их обратно в книжку и часто тайком перечитывала. До сих пор их храню, эту память о первой любви, запечатленной карандашом на обрывках грубой оберточной бумаги. И много лет мечтала о том, как мы встретимся с Мариком. Придумывала подробности встречи. Могло же случиться чудо, и однажды в кино, например, наши места окажутся рядом, или мы столкнемся в троллейбусе, или я поеду с родителями в Ленинград и там, на Литейном, увижу его, едущего на велосипеде, настоящем «диаманте», со звонком, ручным тормозом и багажником, и он узнает меня, обернется…
Но нет, чуда не случилось. Мы никогда с ним больше не встретились.
Теплый театр
Мама ведет меня по длинной Кооперативной улице вдоль высоких сплошных заборов с запертыми воротами. Валы серого в сумерках снега высоко поднимаются с двух сторон. Мы идем как будто по узкому снежному коридору. Платок закрывает мне рот и нос, верхушки щек прихватывает морозом, на глаза наворачиваются слезы.
Снежный коридор кончается, и мы выходим на белую просторную площадь. Я вижу каменный, полукруглый, приземистый, освещенный яркими фонарями дом с колоннами. Театр. В окружении деревянного города он так великолепен со своими колоннами и фонарями, с широким подъездом, с извозчиками у подъезда, что во мне как будто бы тоже начинают светиться фонари восторга.
Мы входим. Блаженное тепло фойе. Какое слово: «фойе»! Упругое, праздничное, не то что — «ставня» или «печка». А как пахнет в театре! Дома так никогда не пахнет. Это запах театра — чуда, красоты, радости. Запах предвкушения.
Мама вводит меня в зрительный зал — золотой и белый, хрустальный, лепной и резной. Королевский дворец из сказки про Золушку представляется мне, потому что красивее и праздничнее Омского драматического театра ничего нет и быть не может.
Последний ряд партера немного приподнят над остальными рядами, и тут, у самой стены, как воробьи на проводах, сидят на спинках кресел дети артистов — «наш двор». Нет, мы скорее похожи не на воробьев, а на тощих диковатых галчат. Для некоторых театр — это второй дом, где они торчат иногда с утра и до конца спектакля, где за ними присматривают добрые капельдинерши, и где родители, не снимая грима, наспех кормят их в буфете.
Мы смотрели сказку для взрослых — «Сирано де Бержерак» — с огромными куклами по сторонам кулис. Красавица Роксана в белом длинном платье с пышными рукавами страдала на сцене так, словно только и есть одна причина для страдания — любовь.
А еще мы смотрели «Синий платочек» — про войну, про солдат на фронте и про тех, кто живет в тылу, про нас. На сцене — фронтовой блиндаж, три бойца отдыхают после боя, вспоминают мирное время. Самый старший — его играет смешной, толстый Пажитнов — «Лёнькин папа» — мечтает наесться до отвала и «соснуть минуточек сто двадцать». Он поет на мотив знаменитой песни: