Я почувствовал, что меня вместе с Лени, которую я прижимал к себе, подняло на воздух, и мне показалось, что мы, вопреки закону притяжения, не шлепнулись на мостовую, а так и остались парить между небом и землей… Мне показалось так, потому что подхваченные воздушной волной, мы, вероятно, на какое-то мгновение потеряли сознание. Когда я очнулся, подо мной была земля. И я благословил ее — мягкую, холодную и мокрую.
Лени лежала рядом со мной, крепко вцепившись в меня обеими руками. Мне показалось, что она мертва…
— Лени, Лени, что с тобой? — я кричал, а голос мой звучал почти как шепот. Но все же я слышал себя… И видел… Да, я видел — смутно, в полутьме, — может быть, наступил уже вечер, а может быть, и всего-то прошло несколько минут, — какой-то сад, где, показалось мне, мы были одни с Лени… Живой или мертвой— я не знал.
Все же я высвободился и поднялся. И стал трясти ее, дуть ей в лицо, — она же была жива, она дышала… И глаза у нее были открыты.
— Почему ты молчишь? Ты жива, цела… — твердил я, не совсем уверенный в этом. — Лени, ты просто испугалась…
— Я не слышу, — сказала она, — ничего не слышу…
— Это пройдет, Лени! — твердил я. — У меня уже проходит… — Я действительно уже лучше слышал свой голос. А теперь вдруг услышал и крики: «Возвращаются, возвращаются!» И шум приближающейся эскадрильи…
Это не были «четверки», а более легкие бомбардировщики, которые шли на бреющем, звеньями по три…
«Пикируют!» — душераздирающе кричали вокруг: сад, оказалось, кишел людьми. Они ползали, кричали или молча дрались друг с другом за каждое малюсенькое укрытие, кочку, кустик, порушенную скамейку…
Одна за другой машины пикировали, поливая пулеметным огнем, словно орошали из адских брандспойтов обреченную, проклятую землю…
«Отбомбились…» — прокатилось, как вздох облегчения, хотя пулеметы все еще строчили по огромной, открытой площадке, на которой бог знает как мы оказались…
Тишина наступила внезапно. В ней, как глас архангела, прозвучала сирена отбоя и сразу — многочисленные сигналы автомобилей: я разобрал пронзительно высокий — санитарных и гудящий — технической помощи…
— Слышу, — сказала Лени и заплакала.
Кто-то бежал с факелом в руке обочь парка.
Кто-то кричал:
— Разрушения на Курфюрстендамм!.. Гедехтнис-кирхе… Цоо… Много жертв… Все убиты…
— Боже, они все погибли! — прошептала Лени. Но я подумал об этом еще раньше, хотя не знал, слышал ли слова: «У Кемпинского…» — или мне почудилось. Но я все решил еще до того, как Лени громко, в голос заплакала.
— Слушай, я побегу туда! Подожди меня здесь…
— Нет! — Лени обхватила мою шею. — Нет, я боюсь!
Я пытался вырваться, повторяя:
— Пойми, там Конрад…
— И я с тобой!..
Мы побежали не по тротуару, запруженному толпой, а прямо по мостовой, рискуя попасть под колеса автомобилей санитарной и технической служб, идущих на «сверхскорости». Чем дальше мы продвигались, тем гуще и непереносимее становился смрад: несло всем, что могло гореть и горело. Страшно было подумать, что именно…
Оцепление еще не успели организовать. Мы подбежали к дымящимся развалинам в потоке тех, кто, как и я, разыскивал своих близких или то, что от них осталось. Но уже привычно быстро работали саперы и пожарные. В касках и противогазах, одетые в водо- и огненепроницаемые костюмы, различающиеся еще издали по цвету, они со своими щупами и шлангами походили на марсиан, наконец-то завоевавших землю… Санитары в белых масках с носилками становились в очередь к автопоездам с красным крестом.
Толпа раздавалась, пропуская шествие с носилками, силясь рассмотреть лежавших на них. И всё без вопроса, без звука, понимая, что тащат только тех, кто дышит. А что там, в глубине гигантской воронки и в горах обломков, — об этом лучше было не думать.
Я пробивался в толпе, толкая впереди, как таран, Лени и крича: «Там ее муж… Пропустите!..» Так нам удалось прорваться в первую шеренгу. Мимо нас в плавном движении носилок, словно в чудовищном танце смерти, следовала вереница полутрупов, человеческих останков. Это была как бы бесконечно движущаяся демонстрация без знамен и штандартов, без оркестров и речей, но убедительнее их.
Мои часы разбились, но, конечно, было уже поздно. Однако никто не двигался с места, не было слышно ни криков, ни рыданий, даже стонов, только односложные команды саперных офицеров, подаваемые в рупор, повторяющие: «Ахтунг!», «Ахтунг!», «Лос»… «Ахтунг!», «Лос»… Да шум отъезжающих и подходящих на их место санитарных машин…
Мы стояли, сами как неживые, не чувствуя ни усталости, ни голода — ничего. Как будто все человеческие чувства отступили, сдались на милость только одному, властно завладевшему всеми: ужасу!..
И только к одному взывали короткие сигналы, словно прощальные всхлипы уходящих во мрак машин с их страшным грузом; и шипение водяных струй, словно шепотная мольба; и кровавые кресты над белыми масками: милосердия!..
Но не было милосердия ни на земле, ни в небе, где уже возникал знакомый нарастающий гул, не похожий ни на один земной звук…