Я боялся, что эта моя замкнутость будет замечена, что она выдаст меня. И, понимая, что опасения мои — просто от нервного перенапряжения, все же не мог прогнать их.
И потому полюбил длинные прогулки вдали от мест, где меня знали. Если в них и не было для меня облегчения, то имелся некоторый смысл: я думал, что надо лучше узнать город.
Это всегда пригодится. Может пригодиться, — я теперь стал скромнее в своих надеждах.
Впрочем, в глубине души я понимал, что не это сомнительное соображение руководит мною. Я просто искал… «Вдруг наскочу на что-нибудь…» На что?
Иногда мне думалось, что было бы хорошо сидеть в автобусе или электричке рядом с Иоганной, положив руку ей на плечо, как тут принято. Говорить пустяковые слова…
Но Иоганна не подходила для моих странствий. С ней можно было пойти в кафе, потанцевать. Или посидеть на скамье в парке.
И это можно было понять: она была «здешняя» с головы до пят.
И я бродил один.
Одиночество в большом городе — совсем не то, что на природе. В нем нет и следа той отрады, того мира, который охватывает тебя где-нибудь под деревьями, на опушке или на берегу, на песчаной косе, когда на нее падает вечерний свет и из золотой она делается мутнобелой, как седая прядь на сизой волне.
Избегая подземки, я охотно совершал поневоле замедленные путешествия в старомодном желтом вагончике трамвая, в соседстве с инвалидами и старухами, которые никуда не спешили, были молчаливы и, казалось, прислушивались к недугам, наверняка бушевавшим у них внутри, и от этого, может быть, у них был такой сосредоточенный, самоуглубленный вид.
Но чаще я поднимался по крутой лесенке на империал омнибуса, с высоты которого открывалось гораздо больше, чем в окне внизу. Здесь главенствовали парочки: солдаты-отпускники с подружками, совсем зеленые юнцы с более взрослыми девицами, не от хорошей жизни, а исключительно по военному времени снизошедшими до таких сосунков. Но в большинстве были стайки девочек, лишенных мужского общества, но показывающих всем своим видом, что не нуждаются в нем. Они неестественно громко смеялись, одергивая свои курточки со значками, независимо и размашисто жестикулировали, обсуждая свои дела, как бы единственно важные и интересные для них.
Я легко мог представить себе их жизнь под эгидой какого-нибудь своего шонига, суету вокруг вечных сборов, все-таки отвлекающую от причитаний матери или сестер, ожидание вестей с фронта, страх перед будущим, которое хоть и раскладывали по полочкам всезнайки лейтеры, но время от времени в нем обнаруживались какие-то темные и неутешительные провалы.
Как-то привлекла меня необычная фигура юноши с книгой в руке, которую он поспешно раскрыл, пристраиваясь в скудном свете фонаря под дугой империала. Может быть, его туманные глаза мечтателя, по каким-то причинам не полупившего еще повестки, пробегают строки любимого поэта? Но я тут же, прицелившись глазом, поймал заглавие книги: «Партайгеноссе Шмидт» — популярный наци-роман.
Я выходил из омнибуса наугад, смешивался с толпой, отдавался ее течению, иногда задерживался на скамейке сквера или в павильоне дешевого кафе, если было слишком холодно или дождливо.
В первое время этой моей жизни город представал передо мной как нечто одноликое и враждебное. Меня отпугивали колонны, марширующие по улицам с песнями, слова и музыка которых иногда были мне знакомы. Но они как-то по-особому препарировались: распевный лад перестраивался на маршевый, песня не выливалась, а словно бы вырывалась из сотен глоток, песенная протяженность, когда звук словно замирает, постепенно удаляясь, видимо, искоренялась начисто. Музыкальные фразы обрубались, аллитерации игнорировались. Слова выговаривались словно бы в перебранке, причем гласные не смягчались, а, напротив, проговаривались точно и с нажимом.
Перенасыщенность свастикой в разных видах отталкивала меня: изуродованный крест заклеймил решительно все, и городской пейзаж был для меня неотъемлем от него, — я ведь не знал города раньше! Вернее, не помнил его другим.
Но постепенно я научился отвлекаться, и открылся мне город не как единое целое, а как бы скопище разных городов, каждый со своим климатом, населением, обычаями.
Мне нравилось, мысленно отбрасывая наслоения сегодняшнего дня, угадывать их характер. Я представлял себе мрачный, замкнутый Веддинг в былые времена, в дни рабочих празднеств, в «Красную троицу», о которой слышал от родителей. Я ступал по камням мостовой, по которой когда-то шли колонны рабочих со своими старыми революционными песнями, и красные знамена, настоящие красные, трепыхались по ветру.
Шагая по пустынному вечернему пригороду, я чувствовал себя совсем близко от молодости своих родителей. Я населял улицу знакомыми людьми, знакомые мелодии звучали в моих ушах, и, ужасно волнуясь, я останавливался на каком-нибудь перекрестке и в перспективе сумрачной улицы видел то, чего не мог видеть, чего не было и не могло быть в этой моей жизни.