LXXXVI.
А кто я, в сущности, такой, чтобы судить о революциях, народах, идеологиях? На каком основании я присваиваю себе моральное право решать, что дурно, а что хорошо? С момента окончания второй мировой войны я жрал всегда досыта, мне незнаком генетический дефицит белка, который лишает человеческий мозг памяти и способности к абстрактному мышлению, то есть мне чужд главный личный опыт сотен миллионов жителей Азии. У меня есть автомашина, примерно дюжина рубашек, большая библиотека. Тропическое солнце всегда было ко мне милостиво. Радости жизни попросту трудно перечислить: отпуск провожу у очень красивого озера, путешествую по великолепным городам, посещаю салоны. Суп из крапивы, который ели в военные годы, я вспоминаю не без умиления. Я съел всего одну ложечку кашицы из маниоки, поскольку признал это блюдо несъедобным.Я пишу и пишу без передышки. Но с конца сороковых годов это уже слова, за которые в меня никто не выстрелит. Писание — это самое удобное дело под солнцем: не только ни во что не обходится, но еще и приносит заработок. А ведь я ни разу не плюнул под ноги разного рода польским филистерам, которые возвращаются из парижей, а потом, продолжая икать после бесподобных тамошних ужинов, орут, что не надо-де обращать внимания на этот «тощий и ленивый сброд», что не следует давать им ни гроша, что лучше держаться подальше от кровопролитных драк, заниматься своими делами, которых невпроворот, и с важным видом сошлются на нехватку ветчины. Мне наплевать на этих людей, мне противна их нарочитая слепота пополам с наглостью. Но что я, в сущности, сделал, дабы хоть одним настоящим делом доказать свою солидарность с теми, в ком вижу братьев? На каком основании я считаю себя вправе делать какие-то выводы о их жизни, заявляю, что я за «красных кхмеров», или на каком-нибудь повороте признай их неправыми? Несколько переделок, в которых я побывал, связаны с нормальным профессиональным риском. Да и не были эти ситуации чрезмерно опасными, раз я остался жив. Интересно, каковы были бы мои политические взгляды, если бы я с год поработал в «коммуне» с пяти утра и до семи вечера, за паек девяносто граммов риса в сутки и без права носить шляпу из рисовой соломы. Или другое: если бы я, как гражданин «свободного мира», то есть антикоммунистической Камбоджи Лон Нола, четырнадцать часов проводил в каменоломне, а потом получал ежевечернюю порцию ударов плетью, поскольку побуждал к бунту честных крестьян.
Если за чьими-то взглядами на такого рода вопросы не стоит ныне деяние столь масштабное, как подвиг Гевары, или по крайней мере достаточно многообразный и подкрепленный делами личный опыт, они вызывают недоверие. Слишком много на свете слов, слишком много надуманных идеек с ограниченным полем и сроком действия. Все труднее определить оригинальность собственных мыслей и отличить интеллектуальные полуфабрикаты от плодов упорного труда.
LXXXVII.
Всегда можно сказать: мол, нечего садиться не в свои сани, все это проблемы не для журналистского пера. Видимо, так и есть. Только ведь иногда, кроме профессии, есть что-то вроде приватной любознательности и хочется выяснить, существуют ли границы утопии, а если да, то кто и где их определяет. И можно ли оптом поддерживать всех тех, кто обладает исторической и моральной правотой, но о ком заранее известно, что «не сможет пройти сквозь дождь, не задев ни единой капли». Серия великих азиатских революций еще не закончилась; поэтому надо внимательно присматриваться к тем, которые свершились, ибо в них заложены все победы и все ошибки азиатской будущности.Так каковы же границы утопии? Где кончаются подводные камни азиатской специфики, дискуссионные поля относительности понятий и где начинаются универсальные истины, от которых никто не может быть свободен по причине неподготовленности или дурного самочувствия?
Это беспокойство вызвало к жизни всю современную Литературу, и нельзя тут сказать, что нет ничего общего между ним и журналистской повседневностью. Даже у хроники городских происшествий есть свое место в панораме социальных причин и следствий, что же тогда говорить о революциях, переворотах, больших вихрях истории.
Итак, Достоевский: каждый из нас на все способен. Конрад: это верно, но не все позволено, в нас сидит дьявол, именуемый совестью, которого нельзя ни побороть, ни заговорить. Горький: так дальше жить нельзя, мерило человечности совсем иное. Арагон: мир понятий европейского мещанина обанкротился, лицемерие и ханжество уничтожили смысл жизни, обратили ни во что наследие европейского гуманизма. Мальро: капиталистическая Европа лишена подлинности, лжива, ее система ценностей неприменима в Азии и по отношению к Азии; настоящие человеческие дилеммы решаются только там. Камю: мировую чуму не удастся одолеть, но каждый должен делать то, что ему положено, дабы уменьшить ее распространение.