— Радость наша была коротка, сам знаешь, — продолжал Эгле. — Я тебе расскажу лишь про один июльский день сорок первого года. Утром к санаторию подъехал «оппель», перекрашенный в серый цвет, как все немецкие машины. До сих пор мои больные, те, кто не разъехался по домам с началом войны, лежали довольно спокойно, так как фронт прошел стороной. Кормились мы старыми запасами.
В то утро я, как обычно, отворил дверь кабинета и замер на пороге — рядом с телефоном на столе лежала фуражка немецкого офицера и в ней перчатки.
На моем стуле восседал молодой красавец в форме лейтенанта. Черные очки, блестящие, напомаженные волосы. Он равнодушно взглянул в мою сторону, как будто дверь отворило сквозняком, и продолжал писать. Перед ним лежала груда историй болезни. Офицер быстро перелистывал их и сортировал на две стопки. Закончив, он еще раз посмотрел в мою сторону, на этот раз заметил меня и сказал: «Вы, наверно, врач?» — «Директор этого санатория», — ответил я. Тогда он хлопнул ладонью по большей стопке. «Вот эти должны в течение двух часов покинуть санаторий». — «Но почти все — тяжело больные», — говорю я ему. «Через два часа на их койки положат наших раненых». Сказал и ушел.
Через два часа потянулась к шоссе вереница бледных, изможденных людей со своими пожитками. Большинство из них через всю Латвию добиралось до дома пешком, поезда перевозили только военных. Мало кого из них довелось мне встретить после войны. Правда, один из тех бедняг, Алдер, сейчас лежит у меня.
Через несколько часов прибыла колонна санитарных машин. Санаторий поделили на две части. Мы оказались приживалами в собственном доме. Но и это было не все. Под вечер в санаторий прикатили айзсарги. Ни о чем не расспрашивали, а прямо прошли в корпус. Я встретил их уже на лестнице, когда они выводили двух молодых парней в больничных халатах. Руки у обоих были связаны. Я загородил дорогу. «Это больные», — говорю айзсаргам. «Это марксисты и коммунисты», — слышу в ответ. «Они ведь еще мальчишки и к тому же больные». — «Бросьте, доктор! Теперь мы спросим с этой комсомолии». Меня оттолкнули. Я хорошо знал этих айзсаргов, они жили в нашем поселке. Три года я с ними разговаривал как с людьми, нередко лечил их близких. «Теперь все пойдет по закону, — сказал один из них. — А за халаты вы не беспокойтесь, вам их вернут». — «Сперва я их вылечу, а тогда и будем разговаривать», — пытался я хоть как-то воспротивиться самоуправству. «Не стоит зря тратить лекарства». Один юноша сказал: «Спасибо, доктор…» Я шел следом за ними до леса, где стояли две подводы. «Я как врач несу ответственность… Я отвечаю за них головой!» Долговязый мельник Пумпур, в тот день вырядившийся в офицерскую форму, обернулся и сказал: «Доктор, ступайте-ка отсюда, не то мне придется отвечать за вас». Он изучал экономику и считался образованным человеком.
Через полчаса раздались выстрелы. Позднее в лесу мы обнаружили несколько засохших елочек. Их можно было вырвать рукой, потому что они были просто воткнуты в песчаные холмики.
Расстрелянные были марксистами, как тогда говорили. Стало быть, погибли за идею. Но ведь идею не убьешь пулей и не зароешь в лесу!
Они немного помолчали, будто увидели перед собой те елочки, что можно было вырвать рукой.
Эгле зажег свет, и они обнаружили, что бутылка пуста.
— И для чего ты мне рассказываешь про самый что ни на есть мрак? — вздохнул Мурашка.
— Потому что это самое важное в моей биографии. Кто-то в темноте выпил наше вино.
Эгле убрал пустую бутылку, затем снял с книжной полки два толстых словаря. За ними оказалась плоская фляга.
— Медицинский спирт плюс аква фонтанеа. — Он налил Мурашке и себе в маленькие глиняные кружечки. — После войны мне трудно было поверить в то, что люди бывают только хорошие. Я по-прежнему продолжал, видеть свой долг в помощи человеку, считал, что обязан выполнять священную клятву, записанную в дипломе врача, — облегчать страдания больных. Этим я и занимался, напоминая самому себе: помогай другим, но сам ты не более как скальпель в руках медицины. Кстати, знаешь, вскоре после войны один ответственный товарищ в министерстве спросил меня: «Значит, во время немецкой оккупации вы продолжали работать в санатории и считались главным врачом?» — «Да». — «Значит, оказывали содействие оккупантам?» — «Об этом спросите у оккупантов и больных — кому я оказывал содействие», — ответил я. «Чего там спрашивать, это и так ясно, из фактов. Что ж, работайте пока». Я вышел от него как оплеванный, и это ощущение не покидало меня несколько лет. И тогда я вложил в альбом вот эту пластинку. — Эгле вынул последнюю.
Полилась плавная мелодия. В ней не было тревоги и напряжения борьбы, как в «Эгмонте», не слышалось и щемящей грусти, как в романсе Глинки. Она была чиста и прозрачна, как трель жаворонка над весенней рощей.