— Не надо чаю. Я ненадолго, — говорит виновато, оглядывая башни из толстых тетрадей. — Вы тоже перечитываете Булгакова? Повальное заболевание. У нас с Глебом норма — двести страниц в день. Я сейчас читаю одновременно Булгакова и Платонова. — Шура чуть щурится и чего-то ждёт от меня. — Двести страниц в день обязательно. Глеб говорит…
Даже то, что Шура сразу по две книжки читает, мне нравится. Маленькая ещё. Разберётся. Какая она красивая! Какая смешная — глотает концы фраз!
С улицы, сквозь плотные шторы, доносятся детские голоса. Почему это раньше, ещё десять минут назад, я их не слышала? Во что они играют? Ведь дождь. Раздвинула шторы — солнце!
— Шура, солнце!
Шура тоже смотрит в окно.
Я погасила свет.
— Солнце!
Кажется, Шура чем-то огорчена, она не улыбается мне в ответ, молчит, и косы её поникли. Что с ней случилось?
— А ты успеваешь сосредоточиться на одной книжке, никогда их не путаешь? — пытаюсь разговорить её. — Не боишься их быстро позабыть?
Шура удивлённо смотрит на меня, потом, наконец, понимает, о чём я.
— В жизни разве не так?! На человека сразу наваливается столько разного! Человек должен научиться разбираться… Глеб говорит, сначала нужно много читать, чтобы увидеть различия. Он тоже так начинал. И поначалу у него тоже была путаница, но это ничего, это пройдёт. Он иногда говорит, а я не понимаю его, дура дурой. Я даже Лескова не читала, когда мы его с вами проходили. Я тоже хочу знать Анатоля Франса. Хочу понять Камю и Фолкнера. — Голос у Шуры важный и растерянный. — Ведь смогу же?
Не успеваю ответить, Шура протягивает мне записку, в которой Дашиным почерком написано: «У «Москвы» в семь».
— Ну и что? — не понимаю я. Почему-то Шура начинает меня раздражать. Однажды это уже было… когда мы бежали за врачом. И теперь… не нравится она мне почему-то. Мне нравилась та, с которой я познакомилась на школьной приступочке. Та писала весёлые приказы от имени директора и наклеивала их на стенд объявлений, плавала в снегу и неслась в школу, чтобы до ночи сидеть над задачами, слушать музыку, праздновать чей-нибудь день рождения, готовить математический вечер… Часами придумывала, кому что подарить к празднику, и потом неделями искала придуманное. Что с ней случилось? Ведь она любит, и её любят. Мне раньше казалось: когда человек любит, он становится лучше, добрее. Почему же она вдруг такая важная? — Записка как записка, — говорю сухо и обрываю себя, чувствуя непонятную вину. Наверное, я иначе понимаю любовь, Шура явно поглупела, даже к своей любимой математике охладела. Да ведь и я с мужем тоже сама не своя, тоже глупею при нём.
Вспыхиваю, точно Шура поняла, о чём я подумала. Нужно помочь ей: она пришла ко мне очень грустная, лицо в мелких складках морщин, словно она собирается заплакать.
— Даша порвала со мной, — глухо говорит Шура. — Сказала, чтобы я не возникала, а почему — не объяснила. Мы столько лет вместе… вся жизнь. — У Шуры короткая юбка, и ноги, видно, мёрзнут. — Мы всё вместе… уроки делали. Я не хочу без неё, я привыкла ей всё говорить. — Шура заплакала. — И о Глебе… и вообще.
Крупные слёзы текут по её лицу.
Как зябко! Я надела кофту, застегнулась на все пуговицы.
Шура плакала.
Солнце высушило окно, и окно стало мутным. Раздражение не даёт согреться. Пытаясь победить его, хожу по комнате. «Я педагог, должна быть терпеливой! А Шура ещё ребёнок. Она, видно, не понимает». И всё-таки не выдерживаю:
— Зачем говоришь с Дашей о Глебе? Ты же знаешь, она его любит.
— Как любит? Кто? Даша? Даша любит Глеба? — Шура засмеялась. — Вы ошибаетесь, — громко, громче, чем нужно, говорит она. — Вы что-то путаете! Даше это ни к чему. Вы Дашу не знаете, у неё есть цель в жизни, она плюёт на мальчишек, ей не до этого! Она бы мне сказала! Да она и не обращает вовсе на Глеба внимания.
— Нельзя так, нельзя, — кричат с улицы.
— Нельзя так, нельзя, — повторила Шура мальчишеский крик. Подошла к окну. — Нельзя. Я точно знаю: вы путаете, вы Дашу не знаете, Даше не нужно всё это…
Я забралась с ногами на диван. Пусть Шура уйдёт. Надо работать. А Шура подошла ко мне. Какие чёрные, какие огромные у неё зрачки!