— Да, они воруют, сквернословят, пьют, дерутся. А ты задумался, почему? У них родители пьют и дерутся. Так помоги им начать жить по-человечески! — Всё-таки я заставляю себя говорить мягче: — Один мой ученик пошёл в детскую комнату милиции работать вот с такими. Я отговаривать не стала — он верил, что всё изменит. И знаешь, подростки его полюбили. Многих он вытащил, заставил учиться, работать — за ним ходили по пятам. Но он слишком близко всё принимал к сердцу…
Мы уже стоим на остановке, и к нам подплывает автобус. Он еле движется, переполненный в часы пик.
— Воруют, пьют, дерутся… — шепчу я в пылающее ухо Глеба, когда мы уже загнаны в жаркое тесное чрево автобуса. — Не хотите излишков добра? Ну так идите к настоящей беде. А на каникулах повезу вас в Ленинград, в Петропаловку. Кушайте, пожалуйста. «Плачет!» Да плачет твоя Шурочка потому, что вы оба заняты лишь собой и не хотите принимать в расчёт то, что происходит с другими людьми.
«Сыграй мне», — попросила я тогда Ваню, перебивая его истерику. И он послушался. Сполз с кровати. Он был весь избит, с кровоподтёками на лице, в старых заплатанных брюках. Непослушными руками поднял баян, установил на коленях. Почему его избили? Где он пропадал? «Тёмная ночь. Только пули свистят по степи». Играл он рвано — пальцы не слушались. Выкрикнув фразу «Как я люблю глубину твоих ласковых глаз», откинул баян на кровать — тот взвизгнул протяжно. «Я лучше чаем вас напою. — Едва передвигая ноги, Ваня подошёл к буфету, достал банку, поставил её на стол. — Мама варит из изюма и орехов. — Он взял в руки чайник, чтобы идти на кухню, и заплакал. — Не мучайте меня, уходите. Умоляю! Это всё из-за вас. Я хотел к вам, но теперь это невозможно». — «Почему, Ваня?» — спросила я растерянно. А он наступал на меня, выводил из комнаты, из передней, из его дома. Уже на лестнице я позвала: «Ваня!» Он не шевельнул ни руками, ни губами, стоял, прижавшись к косяку двери, бледный и подавленный.
Автобус медленно и тяжело плывет по Москве. Люди молчат. Устали. Стоим тесно. Толчок, и мы валимся вперёд, но не падаем — нас слишком много в автобусе.
Наконец остановка. Выходят почти все — метро. Глеба оторвали от меня и понесли к выходу. Уже издалека доносится:
— До свидания.
Машинально сажусь на свободное место. Снова убежала. Вот так и начинается равнодушие. И когда много добра, и когда много зла! Почему я не поборолась за Ваню? Почему не взяла себе в сыновья избитого маленького мальчика или такого же из приюта?
«Мама варит из изюма и орехов». Чистые глухие стены ждут меня дома — с обоями в ромбах, розовеющими при свете. А Ваня может сделаться убийцей. Он, с его добрым лицом. Встаю, иду к выходу. Меня лихорадит. Очень холодно. Что же так долго нет остановки? Автобус спешит к моей окраине, всё дальше и дальше увозя меня от Вани.
Я ведь снова позвала его, а он не двинулся. Он не улыбнулся, не пошевелил рукой, он застыл. Всё равно попробую, в последний раз! «Не мучьте меня, уходите!» — кричал он мне.
Кто-то кого-то не любит, кто-то кого-то обманывает, кто-то кого-то сейчас бьёт. Во мне звонят колокола, тревожные колокола, всех веков и всех бед. А я ничего не могу.
Ну приду к нему снова. И снова он меня выгонит. Я опоздала. Его теперь не спасти. И не спасти тех, кто оккупировал пустырь. Дети… становятся убийцами. Пустырь и дети…
Скорее домой — спрятаться, запереться! Позвоню Даше. Накормлю Рыжика, смою с неё дневную грязь. А потом спрячу голову под подушку. Как сделать так, чтобы не били? Как сделать так, чтобы не обижали? Как сделать так, чтобы не убивали, чтобы не было жестокости? Высшей силы, спасающей несчастных, нет. Есть асфальт и земля. Есть материнские глаза, застывшие у меня на столе. Есть люди — в автобусе, на пустыре. Что зависит от нас?
Не успела нажать звонок, как дверь распахнулась, Передо мной муж. Из-за его спины звенит крик:
— Мама, папа приехал!
Словно я не вижу, что «папа приехал». Он улыбался — загорелый, а потому особенно светлоглазый, что-то говорил. Выронив портфель, я обняла его. Запах моря, сила, покой, яркий свет…
— Господи, я живу!
Он осторожно снял с себя мои руки.
— А что я вам привёз, девочки! Идём же!
Даша всё чаще пропускала занятия. Она очень похудела. От её летней радости не осталось и следа. Приходила ко мне, забиралась с ногами на диван и отчуждённо разглядывала стеллажи, меня, красные кленовые листья на стенах.
— Что ты сейчас читаешь? — спрашивала я.
— Ничего.
— Как у тебя с Ириной?
— Никак.
— Ты Шуру видишь?
— Нет.
— Чем же ты занята?
— Ничем.
Мои вопросы не надоедали ей. Она отвечала на них спокойно.
Она мешала мне работать. Учебный год разбежался уже вовсю, и тетради лежали даже на полу, но проверять их при Даше я не могла. Попробовала было читать сочинения вслух, но Даша так индифферентно смотрела в пустоту, что я и сама переставала понимать смысл того, что читала. Готовить лекции при Даше я тоже не могла. Она мешала мне своими тусклостью и равнодушием.
— Когда ты не в школе, что ты делаешь целый день?
— Сижу.
— Вот так, как сейчас?
— Наверно.
— О чём ты думаешь?
— Ни о чём.