Образы, если, конечно, не считать такие «завершенные», гротескные, закосневшие в самодовольстве, как, например, мадам Лемуан — они, кстати, очень удаются автору, как бы перекидывая мост к совершенно иному жанру его творчества, сатирической комедии («Точки над „i“», 1936, «Двойная экспертиза», 1937, и др.), — динамичны, многогранны, они развиваются — вплоть до того, что как бы «уходят», ускользают от вас. Восприятие их меняется с ходом времени — как, впрочем, и для самого автора. После спектакля они в каком-то смысле остаются жить с вами, в качестве неразрешенного вопроса. В период написания «Человека праведного» у Марселя не было вполне определенного мнения о Клоде Лемуане: и мы вправе судить о пасторе столь же свободно, как и он, можем основываться (как это чаще всего имеет место в критической литературе) на обвинениях Эдме — а можем вдумываться в отношение к нему Осмонды или довериться соображениям брата, доктора Франсиса Лемуана. «Биография» пьес — когда бы они ни были написаны — для автора не прерывалась; Марсель возвращается к ним в своих философских сочинениях, лекциях, беседах, во многих эссе, в том числе автобиографических, переосмысливая образы и психологические ситуации на протяжении всей жизни. Он не ставил здесь точку, поскольку это были бесконечно затрагивавшие его жизненные, экзистенциальные проблемы; люди, персонажи, для него — жили, продолжали жить, менялся его взгляд на них, объяснение их поступков; нередко он и много лет спустя признавался, что не до конца их понимает. Так, в момент написания пьесы «Человек праведный» Марсель занимает в отношении своего героя амбивалентную позицию и не вовсе чужд обвинениям в его адрес, это очевидно. Позже, возвращаясь к «Человеку…» в Гарвардских лекциях (1961) и в мемуарах (1971), Марсель приходит к убеждению, что
Немаловажно признание Марселя, что на изменение его отношения к Клоду повлияла и интерпретация образа пастора известным актером.
Персонажи его пьес часто беспощадны к себе; однако этот аспект далеко не всегда выражает авторскую позицию — в отличие, прежде всего, от Ж. П. Сартра, у которого экзистенциалистский постулат самоизобличения является равно доминирующим, императивным и в философии, и в литературном творчестве. Фактором, снимающим такой ригоризм, у Марселя выступает вера. «Кто мы, чтобы судить — хотя бы о самих себе?» В отношении других требуется гораздо больше терпимости: «Никто не может поставить себя на место другого, а потому — никогда не следует судить» («Расколотый мир»). Евангельское «не судите» остается, по Марселю, «вершиной философской мысли».
Своеобразная черта гуманизма марселевской драматургии — возможность для каждого приблизиться к истине: в какой-то момент любой может высказать мысль, которая неожиданно глубоко вас затронет. Не вызывающая симпатии Алина Фортье бросает в лицо своему мужу: «Письма, которые ты писал уже после окончания войны… слово „гордость“ там повторялось в каждой строке: „Я горжусь… мы гордимся тем, что дали Франции…“.. Горе мужчины — это как знак отличия, им можно украсить петлицу…» И на возражение мужа: «Но моя обязанность — увековечить память об их стойкости, их героизме…» она бросает: «Вот именно! Ты даже мертвым не даешь уснуть спокойно в их могилах… Слова, слова!.. Из-за таких слов все будет вновь и вновь повторяться, пока войны не истребят всех, до последнего человека».