Вот и у меня не было никакой уверенности в том, что Ник. Р. произнес именно это слово, посмотрев в августе 1968 года в пустом зале киностудии мой фильм «Стеклянная гармоника». Картина эта, только что сделанная, сразу же попала в разряд запрещенных, что в мультипликации было беспрецедентным случаем. Ее запретили показывать даже на студии. Лишь иногда это удавалось сделать — под предлогом обдумывания плана «дальнейшей работы» над фильмом. Удалось устроить такой просмотр и для H. Р. Эрдмана.
Николай Робертович сидел в первом ряду, а еще два-три человека, включая моего редактора (и неизменного редактора большинства эрдмановских сценариев) Р. И. Фричинскую, давно дружившую с H. Р., — в последних рядах.
Когда просмотр закончился, еще не успели зажечь свет в зале, как раздался гортанный эрдмановский возглас, заключавший в себе звук «…ра», и его же одинокие аплодисменты…
В тот же день по студии поползли слухи: «Говорят, что Эрдман, обычно такой сдержанный, воскликнул после просмотра „браво!“…»
— Я сама слышала, только мне показалось, что это было не «б-б-браво», а «ура», — подтверждала одна из свидетельниц.
Через несколько дней после просмотра я зашел к Николаю Робертовичу — взять у него для дачного знакомого щенка от той милейшей дворняги, которая проживала у H. Р. под видом несостоявшейся овчарки или, на худой конец, помеси с нею и совсем недавно принесла большой приплод.
Мне было наказано выбрать кобелька.
— Давайте я буду подымать их по одному, а вы смотрите, «кто есть кто», — предложил я Николаю Робертовичу, чтобы избавить его от труда наклоняться и подымать пусть и не слишком тяжелую ношу.
— H-н-нет уж, лучш-ше вы смотрите! Я в вопросах пола совершеннейший профан. Еще подсуну вам дь-дь-дьевочку, что вы та-а-а-гда ск-к-к-ажете в св-вайе а-а-аправдание, а? — И он поднял на руки — пузом ко мне — первого щенка.
— Й-йесли вы не-е-е т-т-оропитесь — подождите нь-нь-нье-много, сейчас придет жена — она вас отвезет. Я ей, мь-мь-между прочим, много рас-с-с-сказывал о в-вашем ф-фильме — не-ельзя ли устроить еще просмотр, й-й-йа с удовольствием п-п-пасматрел бы й-й-й-еще раз…
Но, как ни велик был соблазн побыть еще в обществе Эрдмана, я счел за благо, в свете намечавшейся перспективы, откланяться незамедлительно, сославшись на какие-то срочные дела.
После этого я встречал еще как-то Николая Робертовича у нас на студии. Фильм, так понравившийся Н. Эрдману, настолько не понравился «на противоположном конце провода», что буквально на следующий день после просмотра фильма в Госкино я был экстренно призван в ряды Вооруженных Сил. Мне предстояла двухгодичная служба на Балтике в войсках морской пехоты. А это для меня означало, помимо всего прочего, отсрочку моей мечты — поставить гоголевский «Нос» по еще не написанному сценарию Н. Эрдмана.
— Вот расквитаюсь со всеми долгами, вернусь — и бухнусь вам в ноги, Николай Робертович: напишите для меня сценарий по Гоголю! — мечтал я вслух, обращаясь к своему кумиру.
— Т-т-только п-п-пэ-редупреждаю вас: бухайтесь скорей, не тяните, а то они у меня с-с-совсем скоро отвалятся…
(Увы, не прошло и двух лет, как пророчество Эрдмана сбылось. В августе 70-го года в самой западной точке страны я получил письмо из дома, в котором сообщалось о предсмертных страданиях и кончине Николая Робертовича.
А еще десять с лишним лет спустя Михаил Давыдович Вольпин, любивший, как всякий рационалист, озадачить собеседника вопросом, далеко выходящим за рамки «чистого разума», вопрошал меня: «Можете вы объяснить мне, как, за что, почему Господь послал им столь мученическую смерть? Им, таким светлым людям, как Эрдман и Гарин? Ведь они никогда никому не сделали никакого, во всяком случае преднамеренного, зла?..»).
…Но до моего отъезда на Балтику мне суждено было еще раз увидеть Н. Эрдмана, на этот раз издалека: он, видимо, незадолго до этого вышел из студии и пытался, сойдя с тротуара, поймать такси. Впрочем, скорее всего, он уже провел за этим бесполезным занятием немало времени: вид у него был измученный, пиджак наброшен на одно плечо (стояла страшная жара), высунутая из короткого рукава рубашки изящная рука, уже полу-сникнув, неопределенным жестом еще продолжала взывать о сочувствии — все было бесполезно.
Сердце мое сжалось.