Наверное, я должен был подойти к нему, предложить свою помощь, пусть и сомнительную в таком случае, пренебречь тем заседанием, на которое я опаздывал. Но я, каюсь, не сделал этого: не посмел нарушить этой совершенной в своей противоестественности композиции. Было что-то необъяснимо горестное, щемящее в этой маленькой хрупкой фигуре, обращенной лицом к равнодушному, грохочущему, извергающему клубы удушливого дыма механическому потоку. И в то же время было нечто очень органическое в таком сочетании. Отчего? Может быть, оттого, что Николай Робертович, как это настойчиво повторял впоследствии М. Д. Вольпин, «быть всю жизнь хотел как все» и, зная цену своему гению, никогда в быту не претендовал на какую бы то ни было исключительность, более того, всячески боялся косвенного — со стороны других — намека на нее.
Но нет, не от этого сжалось тогда мое сердце.
До сих пор, когда я вспоминаю Николая Робертовича, перед глазами возникает отделившаяся от общего потока одинокая фигура. Мимо несутся могучие КамАЗы, юркие «Москвичи», автобусы со свисающими из дверей гроздьями пассажиров. И никому нет дела до этой фигуры. Прощай, умнейший из современников! Прощай, великий писатель! Это только пока — никто не узнает тебя, печальный сатирик, не различит впопыхах тех отметин, что оставил на судьбе твоей наш общий родимый, наш «век-волкодав»…
Как не расслышит в «разорванном в куски» воздухе брошенные в пространство слова бедного нашего соотечественника: «Спасите меня! Возьмите меня! Дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Взвейтеся, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего…»
В. Этуш
В ДУХЕ ШЕКСПИРА
Давно это было — мы были молоды.
В Театре Вахтангова репетировали «Два веронца» Шекспира. Юрий Любимов и Николай Трофимов играли героев, Юлия Борисова и Алла Парфаньяк — героинь, а Греков и я — слуг, Спида и Лаунса. Ставил спектакль молодой тогда (давно было!) Евгений Симонов. Стихотворные сцены репетировались достаточно гладко, как теперь говорят, нормально, а вот интермедии слуг, написанные традиционно прозой, не давались. Мы с партнером готовились к репетициям, тщательно вспоминая рекомендации учителей, старались привести себя в импровизационное самочувствие, благо такой опыт в нашем театре имел богатую традицию и восходил еще к репетициям масок в «Принцессе Турандот»; чутко прислушивались к замечаниям режиссера, советам коллег, но скука стояла зеленая, мы никого не могли рассмешить.
Да и согласитесь, как можно было сделать это фразой: «Даже шестерка лошадей, запряженная цугом, не вытянет у меня тайны, кого я люблю». Или много раз повторяющееся выражение «баранина в кружевах» — на разные лады: «баранина в кружевах», «в кружевах баранина».
Мы никого не могли рассмешить прежде всего потому, что самим было не до смеха. Мы не могли понять, в чем природа этого юмора.
Это непонимание классического материала, апробированной веками литературы, которая была отмечена мировым признанием… Энгельс, в частности, писал: «Лаунс со своей собакой Крабом живее всей немецкой литературы». Да вообще — Шекспир! Гений! Классик! Все понимают, а мы нет?! Вековой авторитет произведения сковывал, подавлял и никак не стимулировал к импровизации.
В нашем деле понять — значит почувствовать, но прежде, чем почувствовать, нужно все же понять!
За разъяснениями мы и обратились к Михаилу Михайловичу Морозову, крупнейшему шекспироведу, наследнику прославленного мецената, в детском возрасте увековеченному кистью Серова, — портрет Мики Морозова и сейчас украшает экспозицию Третьяковской галереи.
Он нам сообщил много интересного вообще, полезного для нашей работы и примирил с автором. Михаил Михайлович считал, что у Шекспира вечным являются стихи, а прозаический текст рождался импровизационно, постоянно менялся и в результате дошедший до нас и канонизированный вариант мог быть не самым лучшим. Он, например, считал, что фраза «Шестерка лошадей, запряженная цугом, не вытянет у меня тайны, кого я люблю» могла быть сказана исполнителем роли Лаунса в результате того, что на данном спектакле присутствовал некто, приехавший на шестерке, запряженной цугом, что казалось явлением неординарным. Зал это обсуждал — и в устах актера фраза звучала злободневно, высмеивала конкретный факт — и только потому смешно. Что касается «баранины в кружевах», в те времена, оказывается, так называли представительниц самой древней профессии, — поди знай! Сейчас для нас это неведомо и посему, опять же, не может быть смешно. Тем более что уже тогда назревал дефицит баранины! Не до смеха.
Мих. Мих. рекомендовал опустить непонятное и поощрил импровизацию. Мы последовали совету, выбросили все, что нам не было понятно, и стали репетировать по-новому… но скука по-прежнему цвета не меняла, оставалась зеленой.
Вот тогда родилась идея некоторого литературного оформления нашей импровизации и возникла кандидатура Эрдмана.