Буржуазия, конечно, ошибалась: «Канун весны» не был революционным романом. Но буржуазия не ошибалась, инстинктивно ощущая беспокойство перед лицом революционных потрясений, о которых этот роман сигнализировал. Неправильным, с другой стороны, было мнение тех, кто в «Кануне весны» усматривал предвестие польского фашизма.
Если Жеромский не сошел на остановке «Независимость»{14}
, если сумел увидеть жестокую общественную правду буржуазной «независимости» и ужаснуться ею, то сам этот факт, проистекающий из глубин гуманистической совести писателя, отмежевывал его от любой возможности оправдания фашистских, то есть самых бесчеловечных, антигуманистических попыток спасения капитализма.Уклоняясь со страхом от единственного реального разрешения проблемы — свержения господства буржуазии рабочим классом, — Жеромский обрек себя, как и большинство его героев, на пожизненное одиночество. Но оно никогда не было эгоистическим, холодным одиночеством чудака-мизантропа. Не было оно также только личной судьбой писателя. Оно отражало прежде всего бессилие, идеологическую безысходность всего общественного слоя, к которому он принадлежал, его несамостоятельность и отсутствие собственных перспектив, его растерянность и его пессимизм; бессилие и безысходность того общественного слоя, о котором Ленин некогда говорил, что он уже ненавидит хозяев современной жизни, но еще не дошел до сознательной последовательной, на все готовой, непримиримой борьбы с ними.
Общественная правда творчества Жеромского выразительнее всего звучит там, где сильнее его художественная правда: в незабываемых, волнующих образах страдающего человека, в реалистических картинах его общественных и национальных невзгод.
В огне опыта последних десятилетий выветривается и рушится философия и публицистика Жеромского, обнажается бесплодие его реформистских утопий, обнажаются его ошибки и идейные заблуждения, в которых он сам признавался.
Остается один из величайших воинствующих гуманистов в нашей литературе, сам неоднократно вспоминающий с радостью и гордостью самые светлые страницы ее прогрессивных традиций, передовой борец против обскурантизма и косности, религиозного и расового фанатизма, против социальной обездоленности женщин.
Остается неумолимый преследователь зла и несправедливости, общественного лицемерия и эгоизма, морали Поланецких и Дульских{15}
, один из главных в нашей литературе обвинителей буржуазно-помещичьей системы эксплуатации и унижения человека.Остается глубокий, страстный патриот, проникающий в историю нации в поисках наивысших полетов мысли. Он находил их не в магнатской «восточной» политике, не в покорении братских славянских народов, а в сохранении и защите западных земель, Силезии, Поморья и Вармии.
Остается писатель, который, как никто другой, любил красоту родного языка и его народные истоки, всегда противопоставлял себя космополитическому снобизму в искусстве, писатель, который всю свою творческую жизнь был верен собственному юношескому признанию:
«Мне опротивело гнилое филистерство «высших классов». ‹…› Я обращаюсь туда, где необъятное разнообразие, вечно меняющее формы жизни, неизведанный, как природа, мир, — к людям. И как человек и как художник я нахожу здесь все, что ищу: хватающие за сердце факты, красоту и удовлетворение любопытства»{16}
.И лирик, лирик необыкновенный, знающий, как никто другой, болезненные и радостные движения человеческой души, глубоко сросшейся с родной природой.
Остается писатель, страстной любовью на протяжении всей своей творческой жизни связанный с судьбой нации — более, чем с судьбой своего класса! И страстный в то же время мечтатель о лучшем, счастливом человечестве. Писатель, не понимающий до конца трудных путей, ведущих к этой счастливой жизни человечества, но безжалостный и мужественный в осуждении существующего зла, писатель, творческая страсть которого совпадала, часто вопреки его убеждениям, со стремлениями сил, борющихся за справедливость и общественный прогресс, за уничтожение эксплуатации человека человеком, за братство и дружбу народов.
ПУТЬ К «НЕМЦАМ»{17}
Дамы и господа! Дорогие немецкие друзья!
Разрешите мне начать с одного личного воспоминания. Как вам известно, годы войны я провел в лагере для военнопленных. В связи с этим фактом моей биографии один из берлинских рецензентов написал в статье о премьере «Зонненбрухов», что я пять лет просидел «за фашистской колючей проволокой» и что это была «немецкая колючая проволока». Так вот я хотел бы исправить некоторую неточность этой информации. Колючая проволока, за которой я пережил пять лет плена в немецком лагере, была не немецкая, а испанская. Это кажется нелепым, но так было на самом деле.