– «Я днем уезжаю, приезжаю же с сумерками…»
Но он не настаивал, продолжая воспринимать бьющие в уши слова, как они раздавались, а не как отзывались.
– «Да, уезжаю в Финляндию, в Швецию… Там – я живу; впрочем, родина моя – Шемаха́; а я обитаю в Финляндии: климат Петербурга, признаюсь, и
Отдалось, раздвоилось в сознании это «
– «Да», – машинально ответствовал Александр Иванович. – «Петербург стоит на болоте…»
Черный контур на фоне зеленых заоконных пространств (там бежала луна в облаках) тут как с места сорвется, и – пошел он писать совершенную ахинею.
– «Да, да, да… Для Русской Империи Петербург – характернейший пунктик… Возьмите географическую карту… Но о том, что столичный наш город, весьма украшенный памятниками, принадлежит и к стране загробного мира…»
– «О, о, о!» – подумал Александр Иванович: – «надо ухо теперь держать по ветру, чтобы вовремя успеть убежать…»
Сам же он возразил:
– «Вы говорите столичный наш город… Да не ваш же: столичный
– «Я космополит: я ведь был и в Париже, и в Лондоне… Да – о чем я: о том, что столичный
– «То есть как это?»
– «Да так, очень просто: отправляясь в страну папуасов, я знаю, что в стране папуасов ждет меня папуас: Карл Бедекер заблаговременно предупреждает меня о сем печальном явлении природы; но что́ было бы со мною, скажите, если бы по дороге в Кирсанов повстречался бы я со становищем черномазой папуасской орды, что́, впрочем, скоро будет во Франции, ибо Франция под шумок вооружает черные орды и введет их в Европу – увидите: впрочем, это вам на руку – вашей теории озверения и ниспровержения культуры: помните?.. В гельсингфорсской кофейне я вас слушал с сочувствием».
Александру Ивановичу все более не по себе: его трясла лихорадка; особенно было гнусно выслушивать ссылку на им оставленную теорию; после ужасного гельсингфорсского сна связь теории этой с сатанизмом была явно осознана им; все это было им отвергнуто, как болезнь; и все это теперь, когда снова он болен, черный контур с лихвою отвратительно ему возвращал.
Черный контур там, на фоне окна, в освещенной луною каморке становился все тоньше, воздушнее, легче; он казался листиком темной, черной бумаги, неподвижно наклеенным на раме окна; звонкий голос его, вне его, сам собой раздавался посредине комнатного квадрата; но всего удивительней было то обстоятельство, что заметнейшим образом передвигался в пространстве самый центр голоса – от окна – по направлению к Александру Ивановичу; это был самостоятельный, невидимый центр, из которого крепли уши рвущие звуки:
– «Итак, что я? Да… О папуасе: папуас, так сказать, существо земнородное; биология папуаса, будь она даже несколько примитивна, – и вам, Александр Иванович, не чужда. С папуасом в конце концов вы столкуетесь; ну, хотя бы при помощи спиртного напитка, которому отдавали вы честь все последние эти дни и который создал благоприятнейшую для нашей встречи атмосферу; более того: и в Папуасии существуют какие-нибудь институты правовых учреждений, одобренных, может быть, папуасским парламентом…»
Александр Иванович подумал, что поведение посетителя не должное вовсе, потому что звук голоса посетителя неприличнейшим образом отделился от посетителя; да и сам посетитель, неподвижно застывший на подоконнике – или глаза изменяли? – явно стал слоем копоти на луной освещенном стекле, между тем как голос его, становясь все звончее и принимая оттенок граммофонного выкрика, раздавался прямо над ухом.
– «Тень – даже не папуас; биология теней еще не изучена; потому-то вот – никогда не столковаться с тенью: ее требований не поймешь; в Петербурге она входит в вас бациллами всевозможных болезней, проглатываемых с самою водопроводной водой…»
– «И с водкой», – подхватил Александр Иванович и невольно подумал: «Что это я? Или я клюнул на бред? Отозвался, откликнулся?» Тут же мысленно он решил окончательно отмежеваться от ахинеи; если он ахинею эту не разложит сознанием тотчас же, то сознание самое разложится в ахинею.