– «Наши пространства не ваши; все течет там в обратном порядке… И просто Иванов там – японец какой-то, ибо фамилия эта, прочитанная в обратном порядке – японская: Вонави».
– «Стало быть, и ты прочитываешься в обратном порядке», – прометнулось в мозгу.
И понял он: «Шишнарфнэ, Шиш-нар-фнэ…» Это было словом знакомым, произнесенным им при свершении
И в припадке невольного страха он силился выкрикнуть:
– «Енфраншиш».
Из глубин же его самого, начинаясь у сердца, но чрез посредство собственного аппарата гортани ответило:
«Ты позвал меня… Ну – и вот я…»
Обезьяньим прыжком выскочил Александр Иванович из собственной комнаты: щелкнул ключ; глупый, – нужно было выскочить не из комнаты, а из тела; может быть, комната и была его телом, а он был лишь тенью? Должно быть, потому что из-за запертой двери угрожающе прогремел голос, только что перед тем гремевший из горла:
– «Да, да, да… Это – я… Я – гублю без возврата…»
Вдруг луна осветила лестничные ступени: в совершеннейшей темноте проступили едва, чуть наметились сероватые, серые, белесоватые, бледные, а потом и фосфорически горящие пятна.
По случайной оплошности чердак не был заперт; и туда Дудкин бросился.
За собою захлопнул он дверь.
Ночью странно на чердаке; его пол усыпан землею; гладко ходишь по мягкому; вдруг: толстое бревно подлетит тебе по́д ноги и усадит тебя на карачки. Светло тянутся поперечные полосы месяца, будто белые балки: ты проходишь сквозь них.
Вдруг… –
Поперечное бревно со всего размаху наградит тебя в нос; ты навеки рискуешь остаться с переломленным носом.
Неподвижные, белые пятна – кальсон, полотенец и про́стынь… Пропорхнет ветерок, – и без шума протянутся белые пятна: кальсон, полотенец и про́стынь.
Пусто – все.
Александр Иванович как-то сразу попал на чердак; и, попав на чердак, удивился, что чердак оказался незапертым; то, наверное, домовая прачка, вся ушедшая в думы о суженом, за собою оставила незакрытую дверь. Когда Александр Иванович в эту дверь прошмыгнул, то – успокоился, притаился: вздохнул облегченно; не было за ним ни бегущих шагов, ни граммофонного выкрика абракадабры; ни даже ухнувшей двери.
Сквозь разбитые стекла окна только слышалась издали песня:
Глухобьющая дверь разрешилась в биении сердца; а внизу нападавшая тень – просто в месяца тень; остальное – галлюцинация; надо было лечиться – вот только.
Александр Иванович прислушался. И – что́ мог он услышать? То, что́ мог он услышать, ты, конечно, знаешь и сам: совершенно отчетливый звук растрещавшейся балки; и – густое молчание: то есть – сплетенная сеть из одних только шорохов; тут, во-первых, – в углу велись шики и пшики; во-вторых, – напряжение атмосферы от неслышных уху шагов; и – глотание слюней какого-то губошлепа.
Словом, – все обыденные, домовые звуки: и бояться их – нечего.
Александр Иванович тут собой овладел; и он мог бы вернуться: в комнате – это знал он наверное – никого, ничего (приступ болезни прошел). Но уходить с чердака все же ему не хотелось: осторожно он подходил средь кальсон, полотенец и про́стынь к заплетенному осеннею паутиной окну и просунул он голову из стекольных осколков: то, что́ он видел, успокоением и миротворною грустью на него дохнуло теперь.
Под ногами яснели – отчетливо, ослепительно просто: четкий дворовый квадрат, показавшийся отсюда игрушечным, серебристые сажени осиновых дров, откуда он так недавно глядел в свои окна с неподдельным испугом; но что́ главное: в дворницкой веселились еще; хриплая песенка раздавалась из дворницкой; чебутарахнул там дверной блок; и две показались фигурки; одна разоралась там:
Это пели: участковый писец Воронков и подвальный сапожник Бессмертный. Александр Иваныч подумал: «Не спуститься ли к ним?» И спустился бы… Да вот только – лестница.
Лестница испугала его.
Небо очистилось. Бирюзовую остро́вную крышу, оказавшуюся где-то там, под ним, сбоку – бирюзовую, островную крышу прихотливо чертила серебряная чешуя, та серебряная чешуя, далее, вся сливалась с живым трепетом невских вод.
И бурлила Нева.