Мировое пространство пустынно! Его пустынная комната!.. Мировое пространство – последнее достиженье богатств… Однообразное мировое пространство!.. Однообразием его комната отличалась всегда… Обиталище нищего показалось бы чрезмерно роскошным перед нищенской обстановкою мирового пространства. Если только действительно удалился от мира он, то роскошное великолепие мира перед этими темно-желтыми стенками показалось бы нищенским…
Александр Иванович, отдыхавший от приступов бреда, замечтался о том, как над чувственным маревом мира высоко он привстал.
Голос насмешливый возражал:
– «Водка?»
– «Курение?»
– «Любострастные чувства?»
Так ли был он приподнят над маревом мира?
Он поник головой; оттого и болезни, и страхи, оттого и преследования – от бессонницы, папирос, злоупотребленья спиртными напитками.
Он почувствовал очень сильный укол в коренной, больной зуб; он рукою схватился за щеку.
Приступ острого помешательства для него осветился по-новому; правду острого помешательства он теперь сознал; самое помешательство, в сущности, перед ним стояло отчетом разболевшихся органов чувств – самосознающему «Я»; а персидский подданный Шишнарфнэ символизировал анаграмму; не он, в сущности, настигал, преследовал, гнался, а настигали и нападали на «Я» отяжелевшие телесные органы; и, убегая от них, «Я» становилось «
– «Не курить бы, не пить: органы чувств снова будут служить!»
Он – вздрогнул.
Сегодня он предал. Как это он не понял, что предал? Ведь несомненно же предал: Николая Аполлоновича уступил он из страха Липпанченко: вспомнилась так отчетливо безобразная купля-продажа. Он, не веря, поверил, и в этом – предательство. Еще более предатель – Липпанченко; что Липпанченко их предавал, Александр Иванович знал; но таил от себя свое знание (Липпанченко над душою его имел неизъяснимую власть); в этом – корень болезни: в страшном знании этом, что – предатель Липпанченко; алкоголь, куренье, разврат – лишь последствия; галлюцинации, стало быть, довершали лишь звенья той цепи, которою Липпанченко его сознательно заковал. Почему? Потому что Липпанченко знал, что он –
Липпанченко поработил его волю; порабощение воли произошло оттого, что ужасное подозрение с головою бы выдало все; что ужасное подозрение все хотел он рассеять; он ужасное подозрение гнал в усиленном общеньи с Липпанченко; и, подозревая о подозрении, Липпанченко не отпускал его от себя ни на шаг; так связались оба друг с другом; он вливал в Липпанченко мистику; а последний в него – алкоголь.
Александр Иванович теперь вспомнил отчетливо сцену в кабинете Липпанченко; наглый циник, подлец и на этот раз обошел; вспомнилась жировая и гадкая шея Липпанченки с жировой гадкой складкой; будто шея нахально смеялась там, пока не повернулся Липпанченко, не поймал взгляд на шее; и, поймав взгляд на шее, все понял Липпанченко.
Оттого-то он и принялся запугивать: ошеломил нападением и перепутал все карты; до́ смерти оскорбил подозрением и потом предложил ему единственный выход: сделать вид, что он верит предательству Аблеухова.
И он, Неуловимый, поверил.
Александр Иваныч вскочил; и в бессильной ярости он потряс кулаками; дело было исполнено; совершилось!
Вот о чем был кошмар.
Александр Иванович совершенно отчетливо перевел теперь невыразимый кошмар на язык своих чувств; лестница, комнатушка, чердак были мерзостно запущенным телом Александра Ивановича; сам метущийся обитатель сих плачевных пространств, на которого
Припоминалась первая встреча с Липпанченко: впечатление было не из приятных; Николай Степанович, правду сказать, выказывал особое любопытство к человеческим слабостям с ним в общенье вступавших людей; провокатор высшего типа уж, конечно, мог обладать мешковатою этой наружностью, этой парою неосмысленно моргающих глазок.
Он, наверное, выглядел простаком.
– «Погань… О, погань!»
И по мере того, как он углублялся в Липпанченко, в созерцание частей тела, замашек, повадок, перед ним вырастал не человек, а – тарантул.
И тут что-то стальное вошло к нему в душу:
– «Да, я знаю, что́ сделаю».