— Какое странное было время, — заговорил Батурин, будто те же картины прошлого возникли и перед ним. — Какое странное время. Мы жили в высокой белой башне из слоновой кости, мы были отделены от всего мира нашими изысканными мечтами, и жизнь… какой грубой и безвкусной казалась нам эта далекая, чужая нам жизнь. Как это смешно вспомнить, особенно сейчас. Но хорошо, что было когда-то и так.
Они долго ходили по небольшим комнатам выставки, садились, возвращались назад, подолгу смотрели своих любимцев.
Наконец, осмотрев все, они сели на маленьком диванчике рядом, оба несколько усталые и задумчивые. Напротив диванчика висело небольшое полотно незнакомого им художника. Вероятно, это был какой-нибудь парижский кабачок. Сквозь синие тяжелые шторы уже пробивалось тусклое холодное утро. Столы сдвинуты так, как будто были танцы или, может быть, крупная свалка. На полу смятые цветы и грязное конфетти. Старый бритый лакей, прислонившись к стене, тупо дремлет; у пианино тапер с пышными кудрями, спустив руки до полу, откинулся на спинку стула в каком-то последнем изнеможении. Посетителей только трое; они сидят за одним столиком, уставленным бутылками ликера и шампанского. Старик в смокинге и лакированных туфлях блаженно спит, слегка похрапывая. Молодой человек, почти мальчик, с развязавшимся галстуком и спутавшимися волосами, спустившимися на лоб, опрокинул рюмку густого темно-красного ликера и смотрит с каким-то ужасом на алые пятна, медленно растекающиеся по скатерти. В его помутившихся глазах дикое отчаяние и предсмертная тоска опустошенной души.
Женщина, немолодая, сильно до синевы нарумяненная, в роскошном платье, рыжеволосая с бесстыдно-жадным ртом, следит за мальчиком с страстной тревогой, будто предчувствуя страшную развязку.
Может быть, собственно говоря, и не заключалось всего этого в этой картине, написанной в сильно импрессионистической и не совсем определенной манере; может быть, только показалось Вареньке в ней что-то страшное и такое незабываемо-знакомое.
В ту зиму нечто непонятное владело многими, какое-то темное смятение, но зато так бурно веселились, так много пили, так громко смеялись, будто стараясь заглушить в себе что-то.
Давали вечер в честь знаменитой иностранной актрисы, приехавшей на гастроли. Все помещение небольшого полуинтимного кабачка было убрано цветами и увешано китайскими фонариками и раскрашенными тряпками.{271}
Было душно, шумно и почему-то скандально. Возникали какие-то громкие споры, едва заглушаемые музыкой и сладким голосом итальянца.Знаменитая актриса с совершенно бледным лицом и черными, по мальчишески короткими волосами, окруженная блестящим кругом почитателей, невозможно много пила и хрипло смеялась, не понимая того, что говорилось, декламировалось и пелось в ее честь.
Батурин был особенно оживленным. Он, встав на стол, говорил тост, читал стихи, запустил пробкой в лысину какого-то совершенно незнакомого господина, на плохом французском языке писал мадригалы{272}
знаменитой актрисе, и только когда Варя его спрашивала или просто смотрела на него, беспокойно отворачивался, как бы скрывая что-то.А она сидела с ним рядом, пыталась тоже быть веселой и беззаботной, необычно много пила, но знала, чувствовала, что с Мишей происходит что-то нехорошее, только спросить она не могла, не смела.
Актриса в ответ на мадригал дотронулась своими тонкими злыми губами до белой гвоздики и послала цветок с лакеем Батурину. Тот низко поклонился, и Варя заметила, как у него дрожали руки, он даже не мог сам вдеть гвоздику в петлицу. Варя помогла ему.
— Спасибо, милая, спасибо. Прости… — пробормотал он, и в его голосе была такая растерянность. Он стал тих и задумчив, только пил за стаканом стакан.
Становилось все душнее и угарнее.
Актриса уехала со своей свитой. Кто-то танцевал танго, где-то спорили все возбужденнее.
Батурин отошел от Вари. Она видела несколько раз в толпе его лицо, но вдруг, будто острая игла, вонзилось в сердце внезапное беспокойство, и она вышла из шумной залы в полутемную переднюю и потом на холодную лестницу, едва освещенную из высокого окна бледным туманным рассветом.
Батурин стоял около самой двери, прислонившись головой к стене. Лицо его было в этих серых сумерках белей гвоздики, подаренной знаменитой актрисой.
— Миша! — крикнула Варя. — Миша!
И сама, еще не зная, не понимая, схватила крепко его руку, в которой поблескивал какой-то маленький странный предмет.
— Что с тобой, Варенька? — услышала она голос Батурина и, очнувшись, увидела, что сидит рядом с ним на диванчике и крепко держит его за руку.
Какая-то седая дама удивленно перевела лорнетку с картины на Варю.
— Ты ужасно нервная, Варенька. Разве это хорошо? Особенно для сестрицы! — говорил Батурин, нежно и успокаивающе поглаживая Варину руку.
— А какое солнце-то сегодня. Весна. Как хорошо!
Он подвел Варю к окну и, все еще держась за руки, они присели на низкий подоконник.