Он слишком легко подозревал всех во взяточничестве и в казнокрадстве, и это приводило его иногда к самым комичным qui pro quo[245]
, вроде недоразумения с генералом Гернгроссом, которого он в марте 1861 года в № 9 «Будущности» называет вором, а в декабре в № 24 объявляет безукоризненно честным человеком[246]. Человек импульсивный, пишущий под влиянием момента, он слишком быстро делает заключения на основании случайных впечатлений, но нет оснований думать, что он сознательно искажает истину, и там, где он не знает, он предпочитает молчать. «О некоторых из членов Государственного совета, — говорит он, например, — а именно о генералах П. А. Тучкове, Ф. С. Панютине (и других)… мы говорить не будем, за неимением нами биографических сведений»[247]. О вновь назначенном министре финансов Княжевиче он воздерживался от суждения, пока не выяснилась его физиономия, как администратора и человека и т. д. Очень часто он называет точно лиц, от которых он слышал те или иные подробности, и обстановку, при которой имело место описываемое происшествие. Все это, конечно, не гарантирует полной объективности высказываний Долгорукова. Страстный темперамент князя не позволяет принимать без большой критической проверки его суждений о людях. В примечаниях к настоящему изданию приводится некоторый материал для такой проверки. Из него видно, что ряд характеристик, данных Долгоруковым, совпадает с отзывами других современников, часто людей совершенно противоположных взглядов, и лишь в редких случаях они являются совершенно неверными. Особенно любопытно сравнить характеристику императрицы Марии Александровны, которую дает Долгоруков, с той, которую находим в записках А. Ф. Тютчевой, человека искренно преданного ей. Еще показательнее сравнение биографии кн. В. И. Барятинского с воспоминаниями В. А. Инсарского, которые подтверждают ее во всех мельчайших подробностях, хотя автор глядел на своего бывшего хозяина совершенно иными глазами[248].Как общее правило, можно сказать, что он изображает людей такими, какими они были в действительности, но с иной точки зрения, чем это делалось обычно, подчеркивая темные стороны их характеров и давая отрицательное освещение их поступкам. Например, отмечаемая всеми современниками нервная хлопотливость великой княгини Елены Павловны, в которой ее друзья и поклонники видели проявление живого интереса ко всему окружающему, рассматривается им как стремление всюду «совать нос» из честолюбия; ее общественная деятельность, вызывавшая восхищение ее политических единомышленников, казалась ему вызванной исключительно тщеславным желанием играть роль; наконец, то, что другие называли в ней тактом, представлялось ему хитростью. В итоге ни одной неверной черты, но каждая из них перетолкована и человек весь рассматривается как бы со стороны изнанки.
Изложение Долгорукова — это зеркало Андерсеновской сказки, имевшее свойство отражать все предметы в отрицательном, но не в ложном свете, и если вспомнить, что громадное количество мемуаров страдает противоположным недостатком, раболепно рисуя сильных мира сего в одном и том же бесцветном трафарете условного приличия и сановной добродетели, то нельзя не признать, что желчные выпады Долгорукова часто вносят в понимание людей его времени очень существенный корректив.
Предубеждение, которое иногда вызывают к себе «Очерки», мне кажется, в значительной степени, объясняется языком, которым они написаны. Долгоруков не владеет уменьем высказывать злые вещи в корректной форме. Для усиления впечатления он злоупотребляет грубыми выражениями и «ругательствами». Это, несомненно, ослабляет впечатление. Когда он работал в «Колоколе», то Герцену приходилось «постоянно вымарывать» в его статьях излишние резкости[249]
. Вместо общепринятых иностранных терминов он прибегал в русском переводе к новым сочетаниям слов, не лишенным известной остроты и своеобразным, но придававшим оскорбительный оттенок понятию и часто грубоватым по форме: слово «бюрократия» он переводил «чиновная орда», «камарилья» — «царская дворня», «реакционеры» — «стародуры» и т. д. Одни и те же грубые эпитеты и прозвища повторяются с таким плоским однообразием, что они перестают производить впечатление на читателя.Во всем этом сказывались, кроме природных свойств Долгорукова, его барская распущенность, привычка и в жизни не стесняться в выражениях, лень работать над своим стилем и, может быть, недостаточное знакомство с литературным русским языком. Когда Долгоруков принимался за французский язык, то перо его скользило легче, фразы округлялись, резкие выражения теряли свою грубость, не утрачивая своей остроты. Он, по-видимому, лучше знал французскую речь, чем русскую, а необходимость угождать вкусам более требовательной публики и подражать изысканному литературному стилю заставляли его писать осмотрительнее.