— Я хочу сказать, — с настойчивостью продолжал Радищев, — не будь предрассудков, суеверия и темноты, Декарт родиться мог бы столетия назад. Клеймить разум, науки, просвещение, объявлять глупым, мерзким и негодным всё, что является в свет без церковного благословения, — подобное право жестокого гонения несправедливо, Александр Романович, и, как отягчающее народ, должно быть уничтожено!
Граф Воронцов был бы недальновидным человеком, до сих пор не понявшим последовательности всей смелой и дерзкой деятельности Радищева, если бы допустил, что Александр Николаевич сделает на этот раз какие-то другие выводы. Он не хотел быть стрелком, не знающим, из какого дерева делается стрела, и вполне понимал упорный нрав Радищева. Ему по душе были крепкие и твёрдые убеждения этого человека.
— Когда семя падает на бесплодную почву, ещё невозделанную, которую ни дождь, ни роса не напоили, пожнёшь плевелы, — сказал он.
Радищев молчал. Он смотрел в окно на вечернее небо. На нём чередующимися полосами, от яркокрасной у линии горизонта до бледнопалевой в вышине, неподвижно застыли облака.
В словах Воронцова звучала правда. Он сам сознавал это и невольно подумал, сравнив свои мысли с красками заката, что сказанное им сейчас так же ещё далеко от действительности, как яркокрасный цвет от бледнопалевого в небесной выси. Сразу стало как-то горько и обидно.
В кабинет вошёл старенький слуга графа с зажжёнными свечами в канделябре. Он поставил его на круглый столик, разделявший кресла, в которых сидели Радищев и Воронцов. Александр Николаевич опять взглянул в окно, но прежние краски заката погасли, а на душе от этого не стало легче.
Воронцов продолжал:
— Ещё не пришло время в России для столь дерзких и смелых законоположений.
— Придёт!
— Кто может сомневаться в противном, но когда придёт?
— Я вижу его!
Воронцов повернул голову в сторону слуги. Тот поспешно спросил:
— Прикажете кофею?
Александр Николаевич торопливо поднялся и предупредил:
— Нет, нет! В другой раз. Мне домой пора, Александр Романович.
— Неволить не смею, — отозвался Воронцов и проводил Радищева до передней.
Снова предстояло совершить путешествие из Петербурга в Москву. Радищев вздохнул полной грудью, когда миновали городскую заставу и колокольчики весёлой трелью зазвенели в сельских просторах. Александр Николаевич следовал в поезде графа Завадовского и на этот раз чувствовал себя совершенно свободно — он ехал в отдельном возке. Мысли его чередовалась: то они невольно входили в полосу воспоминаний, связанных с впечатлениями той давней его поездки, после которой появилась книга, то захватывали его почти явными видениями арестантского возка с конвойными, сопровождавшими его, государственного преступника, то открывали перед ним новые горизонты и дали его теперешней жизни.
Странно сложилась его судьба! И те же почтовые станции, которые проезжал, и встречные люди, крестьяне, живущие в разорённых помещичьих деревнях, виделись ему уже глазами члена законодательной комиссии.
Навстречу шли обозы с крестьянской снедью. Они везли в столицу богатства помещичьих усадеб, нажитые мужицким потом и кровью. Оброк был только что собран в вотчинах петербургских дворян, не знающих всех своих деревень, доставшихся им в награду от государыни или государя. Век минувший щедр был на раздачу крестьян и деревень именитым дворянам!
Господские кучера беззаботно покрикивали на истощённых лошадок, едва тянувших поклажу. Радищеву представлялось за каждым мешком зерна, лежащим на телеге, за бочонком с маслом или мёдом — людское горе в курных крестьянских избах. Он будто видел обросших мужиков в изодранных холщовых рубахах, слёзы крестьянок, окружённых полуголодными детишками, отдающих в оброк последний десяток яиц, фунт шерсти, пудовку муки. Всё это барину положено по закону! Где справедливость закона, призванного оберегать права крестьянина?
На почтовых станциях Александр Николаевич расспрашивал об этих обозах.
— С барским добром, — коротко отвечали ему.
Он обратился к мужику, стоявшему с независимым видом. Сняв войлочную шляпу, сдвинув брови, мужик показался ему непокорным, несгибаемым перед начальством. Он спросил его о повинностях.
— Подать с поселян осьмигривенная, — отвечал ему мужик и, лукаво прищуря глаз, хитро, спросил:
— Не скостят ли ноне их, а?