Маленькая Анюта чувствовала себя хорошо. Настасья, Дуняша и Катюша не могли насмотреться на маленькое живое существо, поочерёдно няньчились с девочкой, не крикливой, совсем тихой, подолгу спавшей в самодельной зыбке.
Елизавета Васильевна, оправившись после родов, тоже, чувствовала себя здоровой. Она выглядела теперь стройнее. Все черты её смугловато-матового лица стали приятнее и милее. Верхнюю губу резче оттенял пушок, почти незаметный раньше.
— Похорошела, голубушка моя, похорошела, — сердечно говорила Настасья и, любуясь ею, завидовала материнскому счастью Рубановской.
Елизавета Васильевна и в самом деле стала ещё энергичнее и подвижнее. Она будто преобразилась; помолодела и стала задушевнее и дороже для всех в доме. Несмотря на то, что много внимания поглощала Анютка: соблюдение строгого режима кормления, заботливый уход — Елизавета Васильевна успевала следить за тем, что делает Радищев.
Вечерами, когда больше всего работал Александр Николаевич, она в мягких туфлях, опушённых морским котиком, тихо входила в его комнату, направлялась к столу, снимала щипчиками нагар со свечи, а потом садилась на стул и смотрела на умное, сосредоточенное лицо Радищева.
Он на минутку отрывался от работы.
— Я не помешала? — спрашивала она.
— Хорошо, что ты зашла, — отвечал Александр Николаевич, — посоветуй, пожалуйста, мне…
Она слушала его и стремилась высказать своё мнение, отозваться на вопросы, занимающие Александра Николаевича.
Радищев дивился проявлению внимания Елизаветы Васильевны к его творческому труду и полнее рассказывал о своих замыслах, догадках, предположениях.
И хотя последнее время Александр Николаевич часто уходил на прогулки то с сыном, то один, а вечерами занимался в своей комнате и реже бывал с Елизаветой Васильевной, Рубановская не обижалась на это. Она хорошо знала, чем он был занят, понимала его настроение, но иногда сердце её просило другого. Рубановской становилось как-то чуточку обидно за себя и за Александра Николаевича.
— Мне нужно поскорее закончить «Письмо о китайском торге», — говорил Радищев, догадываясь, какие мысли могли занимать Елизавету Васильевну.
— Опять у тебя новая работа? — удивлённо смотрела на, него Рубановская.
— Да, важная, — и спрашивал: — Лизанька, ты не обижаешься на меня за мои прогулки и частые отлучки из дома?
— Что ты, Александр, — я ведь понимаю, всё понимаю, — горячо отзывалась она, стараясь скрыть своё желание побольше побыть с ним, ещё раз сказать тёплое слово о своих чувствах, семье и детях.
— Вот и хорошо, моя дорогая, — ласково говорил Александр Николаевич, — ты чудесно успокаиваешь и маленькую Анюту, и её непутёвого родителя…
— Почему непутёвого? — смеясь, говорила Елизавета Васильевна, наперёд зная, что ей ответит Радищев.
— Скучный я человек, занимаюсь больше бумагами, чем тобой и детьми. Как Прометей к скале, так и я чувствую себя прикованным к столу…
— Не говори так, — просила Рубановская, — счастьем своим почитаю твою занятость… Иногда рассуждаю сама с собой: не будь у тебя такого большого дела, кажется не была бы так счастлива моя любовь к тебе, несмотря на все тяготы и мучения, которые она мне принесла… — и ласковыми, нежными глазами смотрела на Радищева.
Александр Николаевич, слушая, думал, что Елизавета Васильевна права; он ввергнул её в душевные тяготы и мучения, о которых вполне догадывался и понимал. И всё же Рубановская была счастлива. Она говорила правду. Утешение Елизавете Васильевне давали и её любовь, и её вера в лучшее будущее.
Подоспел сенокос. Александр Николаевич заарендовал несколько десятин на церковных лугах, расположенных вверх по Илиму. Травы здесь росли густые, высокие, сочные. Вывозить сено отсюда тоже было легко — прямо на лодках по реке.
Чтобы быстрее управиться с сенокосом, Степан позвал двух илимских мужиков помочь в косьбе. На луга выехал и Радищев. Вместе с ним, как тень его, последовали и солдаты, получившие наказ земского исправника строже наблюдать за государственным преступником.
В долине Илима была страшная, изнуряющая духота. Не дрогнув, словно мёртвые, стояли деревья, тайга вокруг Илимска была недвижна и тиха. В воздухе гудели тучи мошки и комаров. Люди закрывали лица сетками, накомарниками, и оттого духота была совсем нестерпимой.
На луга выехали под вечер, чтобы пораньше, на восходе солнца, начать косьбу. Когда приехали на место, устроили балаган, накрыли его тут же скошенной пахучей травой, разожгли у входа костёр, освещающий всё внутри.
За ужином разговорились. Немного угрюмый, как все илимцы, узкоплечий, на вид тщедушный крестьянин Евлампий быстро перекрестился после еды и сказал:
— Спасибочко за хлеб-соль, хозяин, давно такого не едал…
— Хлеба наши плохие, — поддакнул второй крестьянин Никита, мужик высоченного роста с рыженькими над губой усами, то и дело подпаливающий их своей толсто свёрнутой дымившей цыгаркой.
— Ангарский хлебушка, что твой кулич — ароматный, не чета нашему ярушнику…
— А что пшеница не растёт тут? — поинтересовался Радищев.
— Заморозки убивают, — ответил Никита.