Радищев стремился забыться от всего в работе. Он находил утешение в занятиях; в кабинете Александр Николаевич словно забывал об окружающей его жизни, не замечал прикосновений илимской действительности, согретый нежной заботой и вниманием Рубановской.
Попрежнему ему приносило удовлетворение врачевание. Радищев особо отмечал тот день, когда в доме его появлялся кто-нибудь из илимцев и обращался за помощью.
— Батюшка, Александр Николаевич, дай мази, которая мне помогла в тот раз, — просила его женщина-соседка, и он оживлялся и светлел. Возле него появлялся Степан.
— Степанушка, — говорил он, — приготовь-ка нужную мазь, — и объяснял ему, как её надо сделать.
Иногда ему казалось, что жизнь Илимска, оторванная от всего мира, захваченного большими событиями, пронизана холодом. Тогда Радищев чувствовал себя совсем одиноким и забытым в острожном уединении. Он спрашивал себя — Россия ли этот далёкий, глухой и таёжный уголок? Но это были редкие мгновения уныния. Он видел, что рядом с ним жили и трудились русские предприимчивые люди — промысловики-звероловы, крестьяне, купцы. Одни занимались охотничьим промыслом, другие — хлебопашеством, третьи — торговлей. Нет! Это была Россия! И здесь в далёкой, холодной, редко населённой земле его окружали русские люди. Это была дальняя сторона отечества, которой принадлежало будущее, как и всей России. Он убедился сам, какие кладовые, заполненные богатством, представляли здешние земли, и он верил, что родное отечество будет богатым и мощным.
Он горько усмехался.
— Я обратного никак себе не мыслю, — говорил он в минуты раздумья, отгоняя прочь от себя унылое настроение и унылые мысли о превратности жизни в изгнании.
После этого бескрайняя тайга Илимска хотя и была молчалива и угрюма, несмотря на недавние вьюги и бураны, пронёсшиеся над её безбрежными просторами, но она уже не казалась ему столь неприветливой и пронизанной холодом, как ещё недавно. В настроении Радищева наступал перелом: он знал, что ему ещё надо жить в этом крае пять лет, пока не придёт желанный день освобождения, и он должен был сохранить в себе силы до конца сибирской ссылки.
Одиннадцатого декабря 1796 года в Иркутск прискакал сенатский курьер Шангин с манифестом о кончине императрицы Екатерины II и о восшествии на престол государя Павла. В тот же день начался соборный благовест, по которому все чины и именитые граждане города на Ангаре собрались в собор, чтобы выслушать чтение прокурором высочайшего манифеста и отстоять молебен о здравии Павла, сопровождавшийся пушечной пальбой. Чины и именитые граждане приняли присягу, а через два дня иркутское духовенство в том же соборе справило панихиду по усопшей государыне.
Неделю звенел колокольный звон по приходским церквам губернии, служились литургии, молебствия с присягою прихожан. В илимской церквушке отслужил службу и огласил с амвона сначала скорбную, а потом радостную весть отец Аркадий.
Радищев то и другое известие принял равнодушно, словно ничего особенного не произошло, а свершилась очередная смена царей на престоле, от которой не станет легче многострадальному народу. Казалось, в сердце должно было шевельнуться неприязненное чувство, связанное с именем императрицы, сославшей его в Илимский острог, но сердце оставалось безразлично и лишь говорило: всё, что случилось с ним не зависело только от воли императрицы; каждый из монархов, умерший или вновь вошедший на престол, поступил бы точно также с государственным преступником, посягнувшим на основу основ — самодержавие.
Александр Николаевич не ждал от нового императора Павла милости себе, а, самое главное, облегчения положения подневольного народа, стонущего под гнётом крепостнического строя и помещичье-дворянского произвола.
Елизавета Васильевна, наоборот, весть о восшествии на престол Павла встретила с нескрываемой радостью.
— Надежда улыбается нам, — сказала она и, окрылённая ею, поверила, что новый государь внемлет здравому голосу и дарует свободу Радищеву. Елизавета Васильевна, в бытность свою воспитанницей Смольного института, получившая вензель за успехи, была хорошо известна Павлу, тогда ещё великому князю.
— Я поеду в столицу, Александр, брошусь к ногам императора и вымолю, вымолю тебе прощение. Павел знает меня по институту и отзовётся на мою просьбу…
Радищев был потрясён решимостью подруги, её наивной верой в возможность прощения Павлом. И как ни похвальна и одобрительна была готовность нового проявления самоотверженности Рубановской — ехать одной в Санкт-Петербург, Александр Николаевич не мог принять её и согласиться на такую поездку Елизаветы Васильевны.
Он смотрел в её горящие надеждой глаза, на бледное исхудалое лицо, на неё, ещё не оправившуюся после рождения сына Афонюшки, которому исполнилось только три месяца, и считал безумством со своей стороны согласиться отпустить Рубановскую одну в такую дальнюю поездку, полную непредвиденных трудностей и осложнений.
— Нет, милая Лизанька, нет! — говорил он. — Разве я могу отпустить тебя в такую дорогу? Нет! Разве я могу быть спокойным за твоё здоровье и жизнь?