Читаем Петербургский изгнанник. Книга вторая полностью

Александр Николаевич не отходил от кровати Рубановской. Он пристально следил за каждым малейшим её движением, вздохом, поворотом головы, освещенной зыбким лампадным светом, за потускневшим взором, за неживым румянцем, необычным для больной, находящейся в крайнем упадке сил. Что мог значить этот румянец?

Было уже далеко за полночь. Радищев, не смыкая глаз, сидел на стуле и неотрывно вглядывался в лицо Елизаветы Васильевны. Он старался уловить по слабым движениям изменения, происходящие в организме, и определить, каково же действительное состояние больной, понять течение её странной и необычайной болезни, причину которой он видел в сильной простуде, чрезмерно ослабившей сердце Рубановской.

Иногда Елизавета Васильевна, словно испуганная чем-то, порывисто открывала глаза и смотрела на Радищева, протягивала ему свои исхудавшие руки. Александр Николаевич спрашивал:

— Что с тобой, Лизанька?

— Пить, — внятно прошептала она.

Радищев, поддерживая её голову, подал ей кружку с водой. Она выпила несколько глотков, закрыла глаза, и губы её, жёстко сложенные, выражали страдание.

Тянулись ночные часы. Из-за дверей было слышно, как похрапывал Иоган Петерсон, задремавший на диване. Храп его с посвистыванием раздражал Радищева. Ему хотелось выйти в соседнюю комнату и разбудить штабс-лекаря, сказать ему о бестактности, бессердечном и казённом отношении к человеку, несмотря на внешнюю готовность услужить ему, проявить учтивость. И Радищев спрашивал себя: откуда появляется такое равнодушие, безучастие к физическим и нравственным страданиям другого человека, помочь которому преодолеть их и победить призван медик?

Но вот опять встрепенулась Елизавета Васильевна. Мысль Александра Николаевича о Петерсоне оборвалась. Он насторожился. Рубановская повернула к нему голову и слабым голосом произнесла:

— Теперь всё… Скоро конец мучениям… Береги себя, детей, нашего Афонюшку…

Рубановская глубоко вздохнула, словно набирая в грудь как можно больше воздуха, чтобы легче было ей говорить.

— Душа моя грешна… — продолжала она. — Любовь к тебе оказалась сильнее веры в бога… Пусть не осуждают меня… Не отступай, Александр… Прости…

Елизавета Васильевна, обессилев, замолчала. Это была последняя вспышка её силы, последняя сознательная схватка жизни с надвигающейся смертью. Глаза её, вспыхнувшие на мгновение, погасли, и сразу же тело её окончательно расслабло.

— Говори, говори, Лизанька, — в отчаянии произнёс Радищев, и крупные слёзы скатились по его впалым и обросшим щекам.

Лицо Рубановской сделалось почти восковым. Губы её что-то шептали, но слов уже не было, о них можно было лишь догадываться. Елизавета Васильевна ещё дышала, но было заметно по всему, как жизнь оставляла её. Она собрала в себе последние силы и приоткрыла глаза, чтобы в последний раз взглянуть на Александра Николаевича, ради которого пошла на всё, отдала ему свою любовь, жизнь и теперь спокойно встречает смерть. Помутневшие, без блеска жизни глаза её так и остались открытыми.

Радищев в отчаянии застонал. Ни один мускул не дрогнул на лице Рубановской. Жизнь её погасла. Все мучения её, все горести, волнения и счастье, которого она так искала, к которому много лет тянулась её ненасытная душа, отошли, в вечность. Елизавете Васильевне было уже безразлично всё, что происходило в мире живых людей, — она была мертва.

Штабс-лекарь испуганно вздрогнул, услышав стон Радищева, и проснулся. Он догадался, что больная скончалась. Иоган Петерсон встал с дивана, открыл дверь и подошёл к кровати Рубановской, на груди которой лежала седая голова рыдавшего Александра Николаевича. Медик, по привычке, взял в свою руку холодное запястье, спокойно и раздельно, проговорил:

— Отмучилась… O, mein gott! — быстро перекрестился, широко зевнул и вышел из комнаты умершей.

5

Судьба словно испытывала твёрдость Радищева, проверяла стойкость его характера.

В эти тяжёлые дни от него не отходил Панкратий Платонович Сумароков. Забота о похоронах легла на его плечи. Сумарокову помогали какие-то молодые люди, совсем незнакомые Радищеву. Каждый из них старался сказать слово сердечного утешения, разделить с ним горе утраты, пособолезновать ему. Особенное сочувствие проявлял высокий, неизвестный ему мужчина. Сумароков обращался к нему чаще, чем к другим, называя его просто по имени — Николай.

Александр Николаевич в этой поддержке находил нужные ему силы, крепился. Он оплакивал Елизавету Васильевну по-мужски, сурово, чувствуя, что навсегда утрачена прочная опора его семьи, самая близкая его сердцу. Овдоветь во второй раз, в самые трудные годы его жизни, было очень тяжело. И всё же Радищев не был в таком отчаянии, в каком был после смерти первой жены Аннет — сестры покойной Елизаветы Васильевны, хотя на руках его снова осталось трое маленьких детей; среди них — Афанасий — грудной ребёнок.

Кроме забот, взятых по похоронам, Сумароков, остро чувствовавший своё одиночество после выхода замуж сестры, старался по возможности утешить Радищева.

— Мужайся, Александр Николаевич, мужайся…

— В другой раз мне такой удар! Тяжёлый рок словно преследует меня…

Перейти на страницу:

Все книги серии Петербургский изгнанник

Похожие книги

Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее