— А ведь это верно, — раздумчиво сказал Фома Хромой, — ходила тут схимонашенка такая… Подтверждала эти слова. Только про град-то это он врет. Про град она ничего не говорила. А землетрясение это верно. И вихорь огненный.
— Ну, а что же, — спросили мужики Гришку, — что же такое делать, если, например, кто спастись хочет?…
— Да врет он, — вдруг закричал староста. — Врет ведь, собачий хвост. Зубы дуракам заговаривает. Бейте его, людишки добрые!
Мужички не двигались.
— Нельзя бить, — строго сказал Фома Хромой. — Обождать нужно. Обождем до завтра, братишки. Убить человека завсегда не поздно… Только про град-то он врет, собачий хвост. Ничего схимонашенка про такое не говорила.
— Безусловно врет, — сказал староста, — ей-богу врет. И про железо врет.
— Так завтра что-ли, Гриша, обещаешь ты? — спросил Фома Хромой.
— Завтра. Пожелтеет в полдень небо, настанет вихорь и град падет на землю, и град сей…
— Ладно, — сказали мужички, — обождем до завтрево.
Развязали Гришке руки и повели в село. А в селе заперли Гришку на старостином дворе в амбаре и караульщика приставили.
К вечеру все село знало о страшном пророчестве. Приходили бабы. На Старостин двор с хлебом и с яйцами, кланялись Гришке и плакали.
А у Фомы Хромого народу собралось множество Сидел Фома Хромой на лавке и говорил такое:
— Если-б не эта схимонашенка, да я бы первый сказал: врет он, собачий хвост. Ну, а тут схимонашенка… У кого еще была схимонашенка?
— У меня, Фома Васильич, была. У меня и есть, — сказала баба простоволосая, — к вечеру сижу я преспокойно… Стучит ктой-то…
— Да, — перебил Фома Хромой, — небо пожелтеет, настанет вихорь…
На завтра мужички в поле не вышли. А день был ясный.
Ходили мужички по селу, на Старостин двор заходили и пересмеивались:
— Сидит еще пророк-то?…
— Сидит.
— Соврал собачий хвост. Как пить дать соврал. А ведь каково складно вышло. Ах, ты дуй его горой! Такого и бить-то жалко.
И только Фома Хромой не смеялся.
Ходил Фома Хромой в одиночку, хмурился, выходил в поле и смотрел на небо.
А небо было ясное..
В полдень услышали крик на селе. Кричал Фома Хромой.
— Туча!
И точно. Из-за казенного лесу низко шла туча. Была эта туча небольшая и серая. И ветер гнал ее быстро.
Все село высыпало на зады и в поля. И дивился.
— Да, туча.
Но не пожелтело небо и вихорь не настал — прошла туча над селом быстро и скрылась.
День был ясный.
Бросились мужички на Старостин двор. Хвать, похвать — амбар открыт, а Гришки нету. Исчез Гришка.
А вместе с Гришкой исчез и конь Старостин королевской масти.
Всеволод Иванов
Багрововолосые деревья метались, рвали землю. Обливали кипящей смолой весенние травы. Черной зловещей смолью мазали небо.
Горели леса.
А деревни сгорели.
Мужиков которых убили, которые — в армии. А челядишку — стариков, баб от углея привезли в камыши, к Лоскутному озеру.
Были мужики — в красных и в белых. Над теми, и над другими бабы плакали одинаково.
Утрами озером плыло алогрудое солнце.
А в камышах, еще сидел Анрейша и с ним трое, другой губернии.
На поляну, к народу показываться нельзя: лысобровый старик Хрументил грозился:
— Хотя ты, Анрейша, мне и в роднях, а на глав не лезь, донесу! Дизертеры вы раз, ну и сиди где тебе пологатся.
А полагалось сидеть в камышах.
Сидели. Четыре лошади тоже.
Горевали те трое Томской губернии, жаловались:
— Область наша Томская вся в лесах: как запалят лес, все погорит. Потом, парень, земли у нас деревянные, под пал как раз…
— Деревянный пол только!
— Лесная земля как дерево горит!.. Поди так и пашни новы горели.
Просыпались ночью они часто… Темными каряжистыми руками щупая землю, говорили тихо:
— Орет, от палов должно!..
Прислонял ухо Анрейша: молчала для него земля.
— Дрыхните шишигы, сна на вас нету!
Думал, война покончится, жениться на Варваре. Росло у Варвары высоко над землей большое и крепкое как кедр тело.
Приносила хлеба. Голосом наливным высогрудым стонала:
— Жухлая любовь наша, Анрейша!.. Колды обогрет-то нас?.. Вечно в камышах сидеть будем?..
Ничего утешного не скажешь!
Шуршащими камышами ездил он вокруг лагеря. По-домашнему пахло оттуда лошадьми и ребятами.
«Ничего утешного не скажешь!» И, точно каменные, жилы теснили руки. А ногу теснили, тонкие и сухие как камыш, лошадиные ребра.
Словно большие темные листья носились лагерем старухи. Шептали у колес, у палаток слова, похожие на старинные одежды — широкие и труднопонятные:
— Охлянуться уси каралевства и государства: канец!.. Как значит порешили-порезали царя белова! Пожарища захремят на три летанька, моры-поморища на все жизни до скончаний… а мобыть осмиголовай выплывет из озер зверь залютящиий!..
Плакали-голосили бабы. Гукал злобно с присвистом багровый ветер. Ночами длинными, душными как огневица, дыбилось и рвало берега озеро.
Фыркал ли на все камыши, на полсотню верст, зверь осьмиголовый, медноглазый — не знаю!
Надевал древний старик Хрументил белую рубаху — привезенную из Ерусалима, вздувал кадило. Вокруг лагеря кадил богородской травой, крещенским ладоном.
Голос у него как звяканье заржавленных колец: